И. А. Бунин



                Господин из Сан-Франциско







                         Горе тебе, Вавилон, город крепкий

                                               Апокалипсис



   Господин из Сан-Франциско-имени его ни в Неаполе, ни на

Капри никто не запомнил - ехал в Старый Свет на целых два

года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения.

   Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на

удовольствие, на путешествие долгое и комфортабельное, и

мало ли еще на что. Для такой уверенности у него был тот

резон, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только что

приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет.

До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда очень

недурно, но все же возлагая все надежды на будущее. Он

работал не покладая рук, - китайцы, которых он выписывал к

себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это

значит! - и, наконец, увидел, что сделано уже много, что он

почти сравнялся с теми, кого некогда взял себе за образец, и

решил передохнуть. Люди, к которым принадлежал он, имели

обычай начинать наслаждения жизнью с поездки в Европу, в

Индию, в Египет. Положил и он поступить так же. Конечно,

он хотел вознаградить за годы труда прежде всего себя;

однако рад был и за жену с дочерью. Жена его никогда не

отличалась особой впечатлительностью, но ведь вое пожилые

американки страстные путешественницы. А что до дочери,

девушки на возрасте и слегка болезненной, то для нее

путешествие было прямо необходимо - не говоря уже о пользе

для здоровья, разве не бывает в путешествиях счастливых

встреч? Тут иной раз сидишь за столом или рассматриваешь

фрески рядом с миллиардером.

   Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско

обширный. В декабре и январе он надеялся наслаждаться

солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой,

серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы

чувствую! особенно тонко, - любовью молоденьких

неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной, карнавал

он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору

стекается самое отборное общество, - то самое, от которого

зависят вое блага цивилизации: и фасон смокингов, и

прочность тронов, и объявление войн, и благосостояние

отелей, - где одни с азартом предаются автомобильным и

парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято

называть флиртом, а четвертые - стрельбе в голубей, которые

очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном,

на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются белыми

комочками о землю; начало марта он хотел посвятить

Флоренции, к страстям господним приехать в Рим, чтобы

слушать там Miserere (1); входили в его планы и Венеция, и

Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских

островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет,

и даже Япония, - разумеется, уже на обратном пути... И все

пошло сперва отлично.

   Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то

в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли

вполне благополучно. Пассажиров было много, пароход -

знаменитая "Атлантида" - был похож на громадный отель со

всеми удобствами, - с ночным баром, с восточными банями, с

собственной газетой, - и жизнь на нем протекала весьма

размеренно: вставали рано, при трубных звуках, резко

раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда

так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной

пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые

пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в

мраморные ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и

хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к

первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро

гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или

играть в шеффль-борд и другие игры для нового возбуждения

аппетита, а в одиннадцать - подкрепляться бутербродами с

бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и

спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и

разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались

отдыху; все палубы были заставлены тогда лонгшезами, на

которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на

облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или

сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и

повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в

семь повещали трубными сигналами о том, что составляло

главнейшую цель всего этого существования, венец его... И

тут господин из Сан-Франциско, потирая от прилива жизненных

сил руки, спешил в свою богатую люкс-кабину - одеваться.

   По вечерам этажи "Атлантиды" зияли во мраке как бы

огненными несметными глазами, и великое множество слуг

работало в поварских, судомойнях и винных подвалах. Океан,

ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо

веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной

величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в

своем мундире, с широкими золотыми нашивками на огромного

идола и очень редко появлявшегося на люди из своих

таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской

мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой сирена, но

немногие из обедающих слышали сирену - ее заглушали звуки

прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно

игравшего в мраморной двусветной зале, устланной бархатными

коврами, празднично залитой огнями, переполненной

декольтированными дамами и мужчинами во фраках и смокингах,

стройными лакеями и почтительными метрдотелями, среди

которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил

даже с цепью на шее, как какой-нибудь лорд-мэр. Смокинг и

крахмальное белье очень молодили господина из Сан-

Франциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко

сшитый, расчищенный до глянца и в меру оживленный, он сидел

в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой

янтарного иоганисберга, за бокалами и бокальчиками

тончайшего стекла, за кудрявым букетом гиацинтов. Нечто

монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными

серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные

зубы, старой слоновой костью - крепкая лысая голова.

Богато, но по годам была одета его жена, женщина крупная,

широкая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно, с

невинной откровенностью - дочь, высокая, тонкая, с

великолепными волосами, прелестно убранными, с ароматическим

от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми

прыщиками возле губ и между лопаток, чуть припудренных...

Обед длился больше часа, а после обеда открывались в бальной

зале танцы, во время которых мужчины, - в том числе,

конечно, и господин из Сан-Франциско, - задрав ноги, решали

на основании последних биржевых новостей судьбы народов, до

малиновой красноты накуривались гаванскими сигарами и

напивались ликерами в баре, где служили негры в красных

камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца.

Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко

свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал,

одолевая и ее, и эти горы, - точно плугом разваливая на

стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие и высоко

взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, - в смертной тоске

стенала удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели

от непосильного напряжения внимания вахтенные на своей

вышке, мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему,

девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, - та,

где глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими

раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом

ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс

голыми людьми, багровыми от пламени; а тут, в баре,

беззаботно закидывали ноги на ручки кресел, цедили коньяк и

ликеры, плавали в волнах пряного дыма, в танцевальной зале

все сияло и изливало свет, тепло и радость, пары то

крутились в вальсах, то изгибались в танго - и музыка

настойчиво, в какой-то сладостно-бесстыдной печали молила

все об одном, все о том же... Был среди этой блестящей

толпы некий великий богач, бритый, длинный, похожий на

прелата, в старомодном фраке, был знаменитый испанский

писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная

пара, за которой все с любопытством следили и которая не

скрывала своего счастья: он танцевал только с ней, и все

выходило у них так тонко, очаровательно, что только один

командир знал, что эта пара нанята Ллойдом играть в любовь

за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на

другом корабле.

   В Гибралтаре всех обрадовало солнце, было похоже на

раннюю весну; на борту "Атлантиды" появился новый пассажир,

возбудивший к себе общий интерес, - наследный принц одного

азиатского государства, путешествовавший инкогнито, человек

маленький, весь деревянный, широколицый, узкоглазый, в

золотых очках, слегка неприятный - тем, что крупные черные

усы сквозили у него, как у мертвого, в общем же милый,

простой и скромный. В Средиземном море снова пахнуло зимой,

шла крупная и цветистая, как хвост павлина, волна, которую,

при ярком блеске и совершенно чистом небе, развела весело и

бешено летевшая навстречу трамонтана. Потом, на вторые

сутки, небо стало бледнеть, горизонт затуманился: близилась

земля, показались Иския, Капри, в бинокль уже виден был

кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого

Неаполь... Многие леди и джентльмены уже надели легкие,

мехом вверх, шубки; безответные, всегда шепотом говорящие

бои- китайцы, кривоногие подростки со смоляными косами до

пят и с девичьими густыми ресницами, исподволь вытаскивали к

лестницам пледы, трости, чемоданы, несессеры... Дочь

господина из Сан-Франциско стояла на палубе рядом с принцем,

вчера вечером, по счастливой случайности, представленным ей,

и делала вид, что пристально смотрит вдаль, куда он указывал

ей, что-то объясняя, что-то торопливо и негромко

рассказывая; он по росту казался среди других мальчиком, он

был совсем не хорош собой и странен - очки, котелок,

английское пальто, а волосы редких усов точно конские,

смуглая тонкая кожа на плоском лице точно натянута и как

будто слегка лакирована, - но девушка слушала его и от

волнения не понимала, что он ей говорит; сердце ее билось от

непонятного восторга перед ним: все, все в нем было не

такое, как у прочих, - его сухие руки, его чистая кожа, под

которой текла древняя царская кровь, даже его европейская,

совсем простая, но как будто особенно опрятная одежда таили

в себе неизъяснимое очарование. А сам господин из

Сан-Франциско, в серых гетрах на лакированных ботинках, все

поглядывал на стоявшую возле него знаменитую красавицу,

высокую, удивительного сложения блондинку с разрисованными

по последней парижской моде глазами, державшую на серебряной

цепочке крохотную, гнутую, облезлую собачку и все

разговаривавшую с нею. И дочь, в какой-то смутной

неловкости, старалась не замечать его.

   Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в

заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до

вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание,

охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали для

него носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы. Так

было всюду, так было в плавании, так должно было быть и в

Неаполе. Неаполь рос и приближался; музыканты, блестя медью

духовых инструментов, уже столпились на палубе и вдруг

оглушили всех торжествующими звуками марша, гигант-командир,

в парадной форме, появился на своих мостках и, как

милостивый языческий бог, приветственно помотал рукой

пассажирам - и господину из Сан-Франциско, так же, как и

всем прочим, казалось, что это для него одного гремит марш

гордой Америки, что это его приветствует командир с

благополучным прибытием. А когда "Атлантида" вошла,

наконец, в гавань, привалила к набережной своей многоэтажной

громадой, усеянной людьми, и загрохотали сходни, - сколько

портье и их помощников в картузах с золотыми галунами,

сколько всяких комиссионеров, свистунов-мальчишек и

здоровенных оборванцев с пачками цветных открыток в руках

кинулось к нему навстречу с предложением услуг! И он

ухмылялся этим оборванцам, идя к автомобилю того самого

отеля, где мог остановиться и принц, и спокойно говорил

сквозь зубы то по-английски, то по-итальянски:

   - Go away!(2) Via! (3)

   Жизнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному порядку:

рано утром - завтрак в сумрачной столовой, облачное, мало

обещающее небо и толпа гидов у дверей вестибюля; потом

первые улыбки теплого розоватого солнца, вид с высоко

висящего балкона на Везувий, до подножия окутанный сияющими

утренними парами, на серебристо-жемчужную рябь залива и

тонкий очерк Капри на горизонте, на бегущих внизу, по липкой

набережной, крохотных осликов в двуколках и на отряды мелких

солдатиков, шагающих куда-то с бодрой и вызывающей музыкой;

потом - выход к автомобилю и медленное движение по людным

узким и серым коридорам улиц, среди высоких, многооконных

домов, осмотр мертвенно-чистых и ровно, приятно, но скучно,

точно снегом, освещенных музеев или холодных, пахнущих

воском церквей, в которых повсюду одно и то же: величавый

вход, закрытый тяжкой кожаной завесой, а внутри - огромная

пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника, краснеющие в

глубине на престоле, убранном кружевами, одинокая старуха

среди темных деревянных парт, скользкие гробовые плиты под

ногами и чье-нибудь "Снятие со креста", непременно

знаменитое; в час-второй завтрак на горе Сан-Мартино, куда

съезжается к полудню немало людей самого первого сорта и где

однажды дочери господина из Сан-Франциско чуть не сделалось

дурно: ей показалось, что в зале сидит принц, хотя она уже

знала из газет, что он в Риме; в пять-чай в отеле, в

нарядном салоне, где так тепло от ковров и пылающих каминов;

а там снова приготовления к обеду - снова мощный, властный

гул гонга по всем этажам, снова вереницы шуршащих по

лестницам шелками и отражающихся в зеркалах декольтированных

дам, снова широко и гостеприимно открытый чертог столовой, и

красные куртки музыкантов на эстраде, и черная толпа лакеев

возле метрдотеля, с необыкновенным мастерством разливающего

по тарелкам густой розовый суп... Обеды опять были так

обильны и кушаньями, и винами, и минеральными водами, и

сластями, и фруктами, что к одиннадцати часам вечера по всем

номерам разносили горничные каучуковые пузыри с горячей

водой для согревания желудков.

   Однако декабрь выдался в тот год не совсем удачный:

портье, когда с ними говорили о погоде, только виновато

поднимали плечи, бормоча, что такого года они и не запомнят,

хотя уже не первый год приходилось им бормотать это и

ссылаться на то, что "всюду происходит что-то ужасное": на

Ривьере небывалые ливни и бури, в Афинах снег, Этна тоже вся

занесена и по ночам светит, из Палермо туристы, спасаясь от

стужи, разбегаются... Утреннее солнце каждый день

обманывало: с полудня неизменно серело и начинал сеять

дождь, да все гуще и холоднее: тогда пальмы у подъезда

отеля блестели жестью, город казался особенно грязным и

тесным, музеи чересчур однообразными, сигарные окурки

толстяков-извозчиков в резиновых, крыльями развевающихся по

ветру накидках - нестерпимо вонючими, энергичное хлопанье их

бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым, обувь синьоров,

разметающих трамвайные рельсы, ужасною, а женщины, шлепающие

по грязи, под дождем, с черными раскрытыми головами, -

безобразно коротконогими; про сырость же и вонь гнилой рыбой

от пенящегося у набережной моря и говорить нечего. Господин

и госпожа из Сан-Франциско стали по утрам ссориться; дочь их

то ходила бледная, с головной болью, то оживала, всем

восхищалась и была тогда и мила и прекрасна: прекрасны-

были те нежные, сложные чувства, что пробудила в ней встреча

с некрасивым человеком, в котором текла необычная кровь, ибо

ведь в конце-то концов, может быть, и не важно, что именно

пробуждает девичью душу - деньги ли, слава ли, знатность ли

рода... Все уверяли, что совсем не то в Сорренто, на Капри

- там и теплей, и солнечней, и лимоны цветут, и нравы

честнее, и вино натуральней. И вот семья из Сан-Франциско

решила отправиться со всеми своими сундуками на Капри, с

тем, чтобы, осмотрев его, походив по камням на месте дворцов

Тиверия, побывав в сказочных пещерах Лазурного грота и

послушав абруццских волынщиков, целый месяц бродящих перед

рождеством по острову и поющих хвалы деве Марии, поселиться

в Сорренто.

   В день отъезда, - очень памятный для семьи из

Сан-Франциско! - даже и с утра не было солнца. Тяжелый

туман до самого основания скрывал Везувий, низко серел над

свинцовой зыбью моря. Капри совсем не было видно - точно

его никогда и не существовало на свете. И маленький

пароходик, направившийся к нему, так валяло со стороны на

сторону, что семья из Сан-Франциско пластом лежала на

диванах в жалкой кают-компании этого пароходика, закутав

ноги пледами и закрыв от дурноты глаза. Миссис страдала,

как она думала, больше всех; ее несколько раз одолевало, ей

казалось, что она умирает, а горничная, прибегавшая к ней с

тазиком, - уже многие годы изо дня в день качавшаяся на этих

волнах и в зной и в стужу и все- таки неутомимая, - только

смеялась. Мисс была ужасно бледна и держала в зубах ломтик

лимона. Мистер, лежавший на спине, в широком пальто и

большом картузе, не разжимал челюстей всю дорогу; лицо его

стало темным, усы белыми, голова тяжко болела: последние

дни благодаря дурной погоде он пил по вечерам слишком много

и слишком много любовался "живыми картинами" в некоторых

притонах. А дождь сек в дребезжащие стекла, на диваны с них

текло, ветер с воем ломил в мачты и порою, вместе с

налетавшей волной, клал пароходик совсем набок, и тогда с

грохотом катилось что-то внизу. На остановках, в

Кастелламаре, в Сорренто, было немного легче; но и тут

размахивало страшно, берег со всеми своими обрывами, садами,

пиниями, розовыми и белыми отелями и дымными,

курчаво-зелеными горами летел за окном вниз и вверх, как на

качелях; в стены стукались лодки, третьеклассники азартно

орали, где-то, точно раздавленный, давился криком ребенок,

сырой ветер дул в двери, и, ни на минуту не смолкая,

пронзительно вопил с качавшейся барки под флагом гостиницы

"Royal" картавый мальчишка, заманивавший путешественников:

"Kgoya-al! Hotel Kgoya-аl!.." И господин из Сан-Франциско,

чувствуя себя так, как и подобало ему, - совсем стариком, -

уже с тоской и злобой думал обо всех этих "Royal",

"Splendid", "Excelsior" и об этих жадных, воняющих чесноком

людишках, называемых итальянцами; раз во время остановки,

открыв глаза и приподнявшись с дивана, он увидел под

скалистым отвесом кучу таких жалких, насквозь

проплесневевших каменных домишек, налепленных друг на друга

у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и

коричневых сетей, что, вспомнив, что это и есть подлинная

Италия, которой он приехал наслаждаться, почувствовал

отчаяние... Наконец, уже в сумерках, стал надвигаться своей

чернотой остров, точно насквозь просверленный у подножия

красными огоньками, ветер стал мягче, теплей, благовонней,

по смиряющимся волнам, переливавшимся, как черное масло,

потекли золотые удавы от фонарей пристани... Потом вдруг

загремел и с плеском шлепнулся в воду якорь, наперебой

понеслись отовсюду яростные крики лодочников - и сразу стало

на душе легче, ярче засияла кают- компания, захотелось есть,

пить, курить, двигаться... Через десять минут семья из

Сан-Франциско сошла в большую барку, через пятнадцать

ступила на камни набережной, а затем села в светлый вагончик

и с жужжанием потянулась вверх по откосу, среди кольев на

виноградниках, полуразвалившихся каменных оград и мокрых,

корявых, прикрытых кое-где соломенными навесами апельсиновых

деревьев, с блеском оранжевых плодов и толстой глянцевитой

листвы скользивших вниз, под гору, мимо открытых окон

вагончика... Сладко пахнет в Италии земля после дождя, и

свой, особый запах есть у каждого ее острова!

   Остров Капри был сыр и темен в этот вечер. Но тут он на

минуту ожил, кое-где осветился. На верху горы, на площадке

фуникулера, уже опять стояла толпа тех, на обязанности

которых лежало достойно принять господина из Сан-Франциско.

Были и другие приезжие, но не заслуживающие внимания, -

несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и

рассеянных, в очках, с бородами, с поднятыми воротниками

стареньких пальтишек, и компания длинноногих, круглоголовых

немецких юношей в тирольских костюмах и с холщовыми сумками

за плечами, не нуждающихся ни в чьих услугах, всюду

чувствующих себя как дома и совсем не щедрых на траты.

Господин же из Сан-Франциско, спокойно сторонившийся и от

тех и от других, был сразу замечен. Ему и его дамам

торопливо помогли выйти, перед ним побежали вперед, указывая

дорогу, его снова окружили мальчишки и те дюжие каприйские

бабы, что носят на головах чемоданы и сундуки порядочных

туристов. Застучали по маленькой, точно оперной площади,

над которой качался от влажного ветра электрический шар, их

деревянные ножные скамеечки, по-птичьему засвистала и

закувыркалась через голову орава мальчишек - и как по сцене

пошел среди них господин из Сан-Франциско к какой-то

средневековой арке под слитыми в одно домами, за которой

покато вела к сияющему впереди подъезду отеля звонкая уличка

с вихром пальмы над плоскими крышами налево и синими

звездами на черном небе вверху, впереди. И опять было

похоже, что это в честь гостей из Сан-Франциско ожил

каменный сырой городок на скалистом островке в Средиземном

море, что это они сделали таким счастливым и радушным

хозяина отеля, что только их ждал китайский гонг, завывший

по всем этажам сбор к обеду, едва вступили они в вестибюль.

   Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно

элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение

поразил господина из Сан-Франциско: взглянув на него,

господин из Сан-Франциско вдруг вспомнил, что нынче ночью,

среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел

именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в

той же визитке с круглыми полами и с той же зеркально

причесанной головою.

   Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как

в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного

семени каких-либо так называемых мистических чувств, то

тотчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом

странном совпадении сна и действительности жене и дочери,

проходя по коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой

взглянула на него в эту минуту: сердце ее вдруг сжала

тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном

острове...

   Только что отбыла гостившая на Капри высокая особа - Рейс

XVII. И гостям из Сан-Франциско отвели те самые

апартаменты, что занимал он. К ним приставили самую

красивую и умелую горничную, бельгийку, с тонкой и твердой

от корсета талией и в крахмальном чепчике в виде маленькой

зубчатой короны, самого видного из лакеев, угольно-черного,

огнеглазого сицилийца, и самого расторопного коридорного,

маленького и полного Луиджи, много переменившего подобных

мест на своем веку. А через минуту в дверь комнаты

господина из Сан-Франциско легонько стукнул француз

метрдотель, явившийся, чтобы узнать, будут ли господа

приезжие обедать, и в случае утвердительного ответа, в

котором, впрочем, не было сомнения, доложить, что сегодня

лангуст, ростбиф, спаржа, фазаны и так далее. Пол еще ходил

под господином из Сан-Франциско, - так закачал его этот

дрянной итальянский пароходишко, - но он не спеша,

собственноручно, хотя с непривычки и не совсем ловко, закрыл

хлопнувшее при входе метрдотеля окно, из которого пахнуло

запахом дальней Кухни и мокрых цветов в саду, и с

неторопливой отчетливостью ответил, что обедать они будут,

что столик для них должен быть поставлен подальше от дверей,

в самой, глубине залы, что пить они будут вино местное, и

каждому его слову метрдотель поддакивал в самых

разнообразных интонациях, имевших, однако, только тот смысл,

что нет и не может быть сомнения в правоте желаний господина

из Сан-Франциско и что все, будет исполнено в точности.

Напоследок он склонил голову и деликатно спросил:

   - Все, сэр?

   И, получив в ответ медлительное "yes" (4), прибавил, что

сегодня у них в вестибюле тарантелла - танцуют Кармелла и

Джузеппе, известные всей Италии и всему миру туристов".

   - Я видел ее на открытках, - сказал господин из

Сан-Франциско ничего не выражающим голосом. - А этот

Джузеппе - ее муж?

   - Двоюродный брат, сэр, - ответил метрдотель.

   И помедлив, что-то подумав, но ничего не сказав, господин

из Сан-Франциско отпустил его кивком головы.

   А затем он снова стал точно к венцу готовиться: повсюду

зажег электричество, наполнил все зеркала отражением света и

блеска, мебели и раскрытых сундуков, стал бриться, мыться и

поминутно звонить, в то время как по всему коридору неслись

и перебивали его другие нетерпеливые звонки - из комнат его

жены и дочери. И Луиджи, в своем красном переднике, с

легкостью, свойственной многим толстякам, делая гримасы

ужаса, до слез смешившие горничных, пробегавших мимо с

кафельными ведрами в руках, кубарем катился на звонок и,

стукнув в дверь костяшками, с притворной робостью, с

доведенной до идиотизма почтительностью спрашивал:

   - На sonato, signore? (5)

   И из-за двери слышался неспешный и скрипучий, обидно

вежливый голос:

   - Yes, come in... (6)

   Что чувствовал, что думал господин из Сан-Франциско в

этот столь знаменательный для него вечер? Он, как всякий

испытавший качку, только очень хотел есть, с наслаждением

мечтал о первой ложке супа, о первом глотке вина и совершал

привычное дело туалета даже в некотором возбуждении, не

оставлявшем времени для чувств и размышлений.

   Выбрившись, вымывшись, ладно вставив несколько зубов, он,

стоя перед зеркалами, смочил и придрал щетками в серебряной

оправе остатки жемчужных волос вокруг смугло-желтого черепа,

натянул на крепкое старческое тело с полнеющей от усиленного

питания талией кремовое шелковое трико, а на сухие ноги с

плоскими ступнями - черные шелковые чулки и бальные туфли,

приседая, привел в порядок высоко подтянутые шелковыми

помочами черные брюки и белоснежную, с выпятившейся грудью

рубашку, вправил в блестящие манжеты запонки и стал мучиться

с ловлей под твердым воротничком запонки шейной. Пол еще

качался под ним, кончикам пальцев было очень больно, запонка

порой крепко кусала дряблую кожицу в углублении под кадыком,

но он был настойчив и, наконец, с сияющими от напряжения

глазами, весь сизый от сдавившего ему горло не в меру тугого

воротничка, таки доделал дело - и в изнеможении присел перед

трюмо, весь отражаясь в нем и повторяясь в других зеркалах.

   - О, это ужасно! - пробормотал он, опуская крепкую лысую

голову и не стараясь понять, не думая, что именно ужасно,

потом привычно и внимательно оглядел свои короткие, с

подагрическими затвердениями на суставах пальцы, их крупные

и выпуклые ногти миндального цвета и повторил с убеждением:

- Это ужасно...

   Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел по всему

дому второй гонг И, поспешно встав с места, господин из

Сан-Франциско еще больше стянул воротничок галстуком, а

живот открытым жилетом, надел смокинг, выправил манжеты, еще

раз оглядел себя в зеркале. "Эта Кармелла, смуглая, с

наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде,

где преобладает оранжевый цвет, пляшет, должно быть,

необыкновенно", - подумал он И, бодро выйдя из своей комнаты

и подойдя по ковру к соседней, жениной, громко спросил,

скоро ли они?

   - Через пять минут! - звонко и уже весело отозвался

из-за двери девичий голос.

   - Отлично, - сказал господин из Сан-Франциско.

   И не спеша пошел по коридорам и по лестницам, устланным

красными коврами, вниз, отыскивая читальню. Встречные слуги

жались от него к стене, а он шел, как бы не замечая их.

Запоздавшая к обеду старуха, уже сутулая, с молочными

волосами, но декольтированная, в светло-сером шелковом

платье, поспешала изо всех сил, но смешно, по-куриному, и он

легко обогнал ее Возле стеклянных дверей столовой, где уже

все были в сборе и начали есть, он остановился перед

столиком, загроможденным коробками сигар и египетских

папирос, взял большую маниллу и кинул на столик три лиры; на

зимней веранде мимоходом глянул в открытое окно: из темноты

повеяло на него нежным воздухом, померещилась верхушка

старой пальмы, раскинувшая по звездам свои вайи, казавшиеся

гигантскими, донесся отдаленный ровный шум моря... В

читальне, уютной, тихой и светлой только над столами, стоя

шуршал газетами какой-то седой немец, похожий на Ибсена, в

серебряных круглых очках и с сумасшедшими, изумленными

глазами Холодно осмотрев его, господин из Сан-Франциско сел

в глубокое кожаное кресло в углу, возле лампы под зеленым

колпаком, надел пенсне и, дернув головой от душившего его

воротничка, весь закрылся газетным листом. Он быстро

пробежал заглавие некоторых статей, прочел несколько строк о

никогда не прекращающейся балканской войне, привычным жестом

перевернул газету, - как вдруг строчки вспыхнули перед ним

стеклянным блеском, шея его напружилась, глаза выпучились,

пенсне слетело с носа... Он рванулся вперед, хотел глотнуть

воздуха - и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала,

осветив весь рот золотом пломб, голова завалилась на плечо и

замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом - и все тело,

извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол,

отчаянно борясь с кем-то.

   Не будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы в

гостинице замять это ужасное происшествие, мгновенно,

задними ходами, умчали бы за ноги и за голову господина из

Сан-Франциско куда подальше - и ни единая душа из гостей не

узнала бы, что натворил он. Но немец вырвался из читальни с

криком, он всполошил весь дом, всю столовую и многие

вскакивали из за еды, опрокидывая стулья, многие, бледнея,

бежали к читальне, на всех языках раздавалось: "Что, что

случилось?" - и никто не отвечал толком, никто не понимал

ничего, так как люди и до сих пор еще больше всего дивятся и

ни за что не хотят верить смерти. Хозяин метался от одного

гостя к другому, пытаясь задержать бегущих и успокоить их

поспешными заверениями, что это так, пустяк, маленький

обморок с одним господином из Сан-Франциско... Но никто

его не слушал, многие видели, как лакеи и коридорные срывали

с этого господина галстук, жилет, измятый смокинг и даже

зачем-то бальные башмаки с черных шелковых ног с плоскими

ступнями. А он еще бился. Он настойчиво боролся со

смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так. Неожиданно и

грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как

зарезанный, закатил глаза, как пьяный... Когда его

торопливо внесли и положили на кровать в сорок третий номер,

- самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный, в

конце нижнего коридора, - прибежала его дочь, с распущенными

волосами, в распахнувшемся капотике, с обнаженной грудью,

поднятой корсетом, потом большая, тяжелая и уже совсем

наряженная к обеду жена, у которой рот был круглый от

ужаса... Но тут он уже и головой перестал мотать.

   Через четверть часа в отеле все кое-как пришло в порядок.

Но вечер был непоправимо испорчен. Некоторые, возвратясь в

столовую, дообедали, но молча, с обиженными лицами, меж тем

как хозяин подходил то к тому, то к другому, в бессильном и

приличном раздражении пожимая плечами, чувствуя себя без

вины виноватым, всех уверяя, что он отлично понимает, "как

это неприятно", и давая слово, что он примет "все зависящие

от него меры" к устранению неприятности; тарантеллу пришлось

отменить, лишнее электричество потушили, большинство гостей

ушло в пивную, и стало так тихо, что четко слышался стук

часов в вестибюле, где только один попугай деревянно

бормотал что-то возясь перед сном в своей клетке, ухитряясь

заснуть с нелепо задранной на верхний шесток лапой...

Господин из Сан-Франциско лежал на дешевой железной

кровати, под грубыми шерстяными одеялами, на которые с

потолка тускло светил один рожок. Пузырь со льдом свисал на

его мокрый и холодный лоб. Сизое, уже мертвое лицо

постепенно стыло, хриплое клокотанье, вырывавшееся из

открытого рта, "освещенного отблеском золота, слабело Это

хрипел уже не господин из Сан-Франциско, - его больше не

было, - а кто-то другой. Жена, дочь, доктор, прислуга

стояли и глядели на него. Вдруг то, чего они ждали и

боялись, совершилось - хрип оборвался. И медленно,

медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу

умершего, и черты его стали утончаться, светлеть, -

красотой, уже давно подобавшей ему.

   Вошел хозяин. "Gia e morto" (7), - сказал ему, шепотом

доктор. Хозяин с бесстрастным лицом пожал плечами. Миссис,

у которой тихо катились по щекам слезы, подошла к нему и

робко сказала, что теперь надо перенести покойного в его

комнату.

   - О нет, мадам, - поспешно, корректно, но уже без всякой

любезности, и не по-английски, а по-французски возразил

хозяин, которому совсем не интересны были те пустяки, что

могли оставить теперь в его кассе приезжие из Сан-Франциско.

- Это совершенно невозможно, мадам, - сказал он и прибавил в

пояснение, что он очень ценит эти апартаменты, что если бы

он исполнил ее желание, то всему Капри стало бы известно об

этом и туристы начали бы избегать их.

   Мисс, все время странно смотревшая на него, села на стул

и, зажав рот платком, зарыдала. У миссис слезы сразу

высохли, лицо вспыхнуло Она подняла тон, стала требовать,

говоря на своем языке и вое еще не веря, что уважение к ним

окончательно потеряно. Хозяин с вежливым достоинством

осадил ее: если мадам не нравятся порядки отеля, он не

смеет ее задерживать; и твердо заявил, что тело должно быть

вывезено сегодня же на рассвете, что полиции уже дано знать,

что представитель ее сейчас явится и исполнит необходимые

формальности... Можно ли достать на Капри хотя бы простой

готовый гроб, спрашивает мадам? К сожалению, нет, ни в

каком случае, а сделать никто не успеет. Придется поступить

как-нибудь иначе... Содовую английскую воду, например, он

получает в больших и длинных ящиках... перегородки из

такого ящика можно вынуть...

   Ночью весь отель спал. Открыли окно в сорок третьем

номере, - оно выходило в угол сада, где под высокой каменной

стеной, утыканной по гребню битым стеклом, рос чахлый банан,

- потушили электричество, заперли дверь на ключ и ушли.

Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с

неба, сверчок с грустной беззаботностью запел в стене... В

тускло освещенном коридоре сидели на подоконнике две

горничные, что-то штопая Вошел Луиджи с кучей платья на

руке, в туфлях.

   - Pronto? (Готово?) -озабоченно спросил он звонким

шепотом, указывая глазами на страшную дверь в конце

коридора. И легонько помотал свободной рукой в ту сторону.

- Partenza! (8) - шепотом крикнул он, как бы провожая

поезд, то, что обычно кричат в Италии на станциях при

отправлении поездов, - и горничные, давясь беззвучным

смехом, упали головами на плечи друг другу.

   Почом он, мягко подпрыгивая, подбежал к самой двери, чуть

стукнул в нее и, склонив голову набок, вполголоса,

почтительнейше спросил:

   - На sonato, signore?

   И, сдавив горло, выдвинув нижнюю челюсть, скрипуче,

медлительно и печально ответил сам себе, как бы из-за двери:

   - Yes, come in...

   А на рассвете, когда побелело за окном сорок третьего

номера и влажный ветер зашуршал рваной листвой банана, когда

поднялось и раскинулось над островом Капри голубое утреннее

небо и озолотилась против солнца, восходящего за далекими

синими горами Италии, чистая и четкая вершина Монте-Соляро,

когда пошли на работу каменщики, поправлявшие на острове

тропинки для туристов, - принесли к сорок третьему номеру

длинный ящик из-под содовой воды. Вскоре он стал очень

тяжел - и крепко давил колени младшего портье, который шибко

повез его на одноконном извозчике по белому шоссе, взад и

вперед извивавшемуся по склонам Капри, среди каменных оград

и виноградников, все вниз и вниз, до самого моря. Извозчик,

кволый человек с красными глазами, в старом пиджачке с

короткими рукавами и в сбитых башмаках, был с похмелья, -

целую ночь играл в кости в траттории, - и все хлестал свою

крепкую лошадку, по-сицилиански разряженную, спешно

громыхающую всяческими бубенчиками на уздечке в цветных

шерстяных помпонах и на остриях высокой медной седелки, с

аршинным, трясущимся на бегу птичьим пером, торчащим из

подстриженной челки. Извозчик молчал, был подавлен своей

беспутностью, своими пороками, - тем, что он до последней

полушки проиграл ночью вое те медяки, которыми были полны

его карманы. Но утро было свежее, на таком воздухе, среди

моря, под утренним небом, хмель скоро улетучивается и скоро

возвращается беззаботность к человеку, да утешал извозчика и

тот неожиданный заработок, что дал ему какой-то господин из

Сан-Франциско, мотавший своей мертвой головой в ящике за его

спиною... Пароходик, жуком лежавший далеко внизу, на нежной

и яркой синеве которой так густо и полно налит

Неаполитанский залив, уже давал последние гудки - и они

бодро отзывались по всему острову, каждый изгиб которого,

каждый гребень, каждый камень был так явственно виден

отовсюду, точно воздуха совсем не было. Возле пристани

младшего портье догнал старший, мчавший в автомобиле мисс и

миссис, бледных с провалившимися от слез и бессонной ночи

глазами. И через десять минут пароходик снова зашумел водой

и снова побежал к Сорренто, к Кастелламаре, навсегда увозя

от Капри семью из Сан-Франциско... И на острове снова

водворились мир и покой.

   На этом острове, две тысячи лет тому назад, жил человек,

совершенно запутавшийся в своих жестоких и грязных

поступках, который почему-то забрал власть над миллионами

людей и который, сам растерявшись от бессмысленности этой

власти и от страха, что кто-нибудь убьет его из-за угла,

наделал жестокостей сверх всякой меры, - и человечество

навеки запомнило его, и те, что в совокупности своей, столь

же непонятно и, по существу, столь же жестоко, как и он,

властвуют теперь в мире, со всего света съезжаются смотреть

на остатки того каменного дома, где он жил на одном из самых

крутых подъемов острова. В это чудесное утро все,

приехавшие на Капри именно с этой целью, еще спали по

гостиницам, хотя к подъездам гостиниц уже вели маленьких

мышастых осликов под красными седлами, на которые опять

должны были нынче, проснувшись и наевшись, взгромоздиться

молодые и старые американцы и американки, немцы и немки и за

которыми опять должны были бежать по каменистым тропинкам, и

все в гору, вплоть до самой вершины Монте-Тиберио, нищие

каприйские старухи с палками в жилистых руках. Успокоенные

тем, что мертвого старика из Сан-Франциско, тоже

собиравшегося ехать с ними, но вместо того только

напугавшего их напоминанием о смерти, уже отправили в

Неаполь, путешественники спали крепким сном, и на острове

было еще тихо, магазины в городе были еще закрыты. Торговал

только рынок на маленькой площади - рыбой и зеленью, и были

на нем одни простые люди, среди которых, как всегда, без

всякого дела, стоял Лоренцо, высокий старик лодочник,

беззаботный гуляка и красавец, знаменитый по всей Италии, не

раз служивший моделью многим живописцам: он принес и уже

продал за бесценок двух пойманных им ночью омаров, шуршавших

в переднике повара того самого отеля, где ночевала семья из

Сан-Франциско, и теперь мог спокойно стоять хоть до вечера,

с царственной повадкой поглядывая вокруг, рисуясь своими

лохмотьями, глиняной трубкой и красным шерстяным беретом,

спущенным на одно ухо. А по обрывам Монте-Соляро, по

древней финикийской дороге, вырубленной в скалах, по ее

каменным ступенькам, спускались от Анакапри два абруццских

горца. У одного под кожаным плащом была волынка, - большой

козий мех с двумя дудками, у другого - нечто вроде

деревянной цевницы. Шли они - и целая страна, радостная,

прекрасная, солнечная, простирались под ними: и каменистые

горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та

сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние

пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое

уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и

туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее

близких и далеких гор, красоту которых бессильно выразить

человеческое слово. На полпути они замедлили шаг: над

дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная

солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в белоснежных

гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от

непогод, матерь божия, кроткая и милостивая, с очами,

поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды

благословенного сына ее. Они обнажили головы, приложили к

губам свои цевницы - и полились наивные и смиренно-радостные

хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех

страждущих в этом злом и прекрасном мире, и рожденному от

чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте,

в далекой земле Иудиной...

   Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось

домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много

унижений, много человеческого невнимания, с неделю

пространствовав из одного портового пакгауза в другой, оно

снова попало, наконец, на тот же самый знаменитый корабль,

на котором так еще недавно, с таким почетом везли его в

Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых - глубоко

спустили в просмоленном гробе в черный трюм. И опять, опять

пошел корабль в свой далекий морской путь. Ночью плыл он

мимо острова Капри, и печальны были его огни, медленно

скрывавшиеся в темном море, для того, кто смотрел на них с

острова Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами и

мрамором залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь.

   Был он и на другую и на третью ночь - опять среди бешеной

вьюги, проносившейся над гудевшим, как погребальная месса, и

ходившим траурными от серебряной пены горами океаном.

Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва

видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых

ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем.

Дьявол был громаден, как утес, но еще громаднее его был

корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней

Нового Человека со старым сердцем Вьюга билась в его снасти

и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек,

тверд, величав и страшен. На самой верхней крыше его

одиноко высились среди снежных вихрей те уютные, слабо

освещенные покои, где, погруженные в чуткую и тревожную

дремоту, надо всем кораблем восседал его грузный водитель,

похожий на языческого идола. Он слышал тяжкие завывания и

яростные взвизгивания сирены, удушаемой бурей, но успокаивал

себя близостью того, в конечном итоге для него самого

непонятного, что было за его стеною той большой как бы

бронированной каюты, что то и дело наполнялась таинственным

гулом, трепетом и сухим треском синих огней, вспыхивавших и

разрывавшихся вокруг бледнолицего телеграфиста с

металлическим полуобручем на голове. В самом низу, в

подводной утробе "Атлантиды", тускло блистали сталью, сипели

паром и сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады

котлов и всяческих других машин, той кухни, раскаляемой

исподу адскими топками, в которой варилось движение корабля,

- клокотали страшные в своей сосредоточенности силы,

передававшиеся в самый киль его, в бесконечно длинное

подземелье, в круглый туннель, слабо озаренный

электричеством, где медленно, с подавляющей человеческую

душу неукоснительностью, вращался в своем масленистом ложе

исполинский вал, точно живое чудовище, протянувшееся в этом

туннеле, похожем на жерло. А средина "Атлантиды", столовые

и бальные залы ее изливали свет и радость, гудели говором

нарядной толпы, благоухали свежими цветами, пели струнным

оркестром. И опять мучительно извивалось и порою судорожно

сталкивалась среди этой толпы, среди блеска огней, шелков,

бриллиантов и обнаженных женских плеч, тонкая и гибкая пара

нанятых влюбленных: грешно скромная, хорошенькая девушка с

опущенными ресницами, с невинной прической и рослый молодой

человек с черными, как бы приклеенными волосами, бледный от

пудры, в изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными

фалдами, фраке - красавец, похожий на огромную пиявку. И

никто не знал ни того, что уже давно наскучило этой паре

притворно мучиться своей блаженной мукой под

бесстыдно-грустную музыку, ни того, что стоит гроб глубоко,

глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с

мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевающего

мрак, океан, вьюгу...



   Васильевское. 10. 1915.



--------------------------------------------------------



   1) - "Смилуйся" - католическая молитва (лат.).

   2) - Прочь! (англ.).

   3) - Прочь! (итал.).

   4) - Да (англ.}.

   5) - Вы звонили, синьор! (итал.).

   6) - Да, входите (англ.).

   7) - Уже умер (итал.).

   8) - Отправление (итал.).