И. А. Бунин



                         Сверчок



   Эту небольшую историю рассказал шорник Сверчок, весь

ноябрь работавший вместе с другим шорником, Василием, у

помещика Ремера.

   Ноябрь стоял темный и грязный, зима все не налаживалась.

Ремеру с его молодой женой, недавно поселившимся в дедовской

усадьбе, было скучно, и вот они стали ходить по вечерам из

своего еще забитого дома, где только внизу, под колоннами,

была одна сносная жилая комната, в старый флигель, в

упраздненную контору, где зимовала птица и помещались

шорники, работник и кухарка.

   Вечером под Введение несло непроглядной мокрой вьюгой. В

просторной и низкой конторе, когда-то беленной мелом, было

очень тепло и сыро, густо воняло махоркой, жестяной

лампочкой, горевшей на верстаке, сапожным варом, политурой и

мятной кислотой кожи, куски и обрезки которой, вместе с

инструментами, новой и старой сбруей, хомутиной, потниками,

дратвой и медным набором навалены были и на верстаке и на

затоптанном, сорном полу. Воняло и птицей из темной

пристройки, но Сверчок и Василий, ночевавшие в этой вони и

каждый день часов по десяти сидевшие в ней с согнутыми

спинами, были, как всегда, очень довольны своим помещеньем,

особенно тем, что Ремер не жалеет топки. С узеньких

подоконников капало, на черных стеклах сверкал и резко белел

липкий, мокрый снег. Шорники пристально работали, кухарка,

небольшая женщина в полушубке и мужицких сапогах, назябшаяся

за день, отдыхала на продранном стуле у горячей печки. Она

грела спину и, не сводя глаз с лампочки, слушала шум ветра,

потрясавшего порою весь флигель, постукиванье по хомуту,

который делал Василий, и старчески-детское дыхание лысого

Сверчка, возившегося над шлеёй и в затруднительные минуты

шевелившего красным кончиком языка.

   Лампочка, облитая керосином, стояла на самом краю

верстака и как раз посредине между работавшими, чтобы видней

было обоим, но Василий то и дело подвигал ее к себе своей

сильной, жилистой, смуглой рукой, засученной по локоть.

Сила, уверенность в силе чувствовались и во всей осанке

этого черноволосого человека, похожего на малайца, - в

каждой выпуклости его мускулистого тела, обозначавшегося под

тонкой, точно истлевшей рубахой, бывшей когда-то красной, и

всегда казалось, что Сверчок, маленький и, несмотря на

видимую бодрость, весь разбитый, как все дворовые люди,

побаивается Василия, никогда никого не боявшегося. Казалось

это и самому Василию, усвоившему себе манеру, как бы в

шутку, на забаву окружающим, покрикивать на Сверчка, даже

помогавшего этой шутке.

   Василий, держа между коленками, прикрытыми засаленным

фартуком, новый хомут, обтягивал его темно-лиловой толстой

кожей, одной рукой крепко захватывая ее и туго натаскивая на

дерево клещами, а другой вынимая из сжатых губ гвозди с

медными шляпками, втыкая их в наколы, заранее сделанные

шилом, и затем с одного маха ловко и сильно вколачивая

молотком. Он низко нагнул свою большую голову в черных,

влажно-курчавых волосах, перехваченных ремешком, и работал с

той приятной, ладной напряженностью, которая дается только

хорошо развитой силой, талантом. Напряженно работал и

Сверчок, но напряженность эта была иного рода. Он прошивал

концом новую розово-телесного цвета шлею, тоже захватив ее в

колени, в голенища и фартук, и с трудом накалывал, с трудом,

шевеля языком и приноравливая к свету лысую голову, попадал

щетиной в дырочки, хотя раздергивал в разные стороны и

закреплял конец даже с некоторой удалью старого, наторелого

мастера.

   Наклоненное к хомуту лицо Василия, широкое, с

выступающими под масленистой желто-смуглой кожей костями, с

редкими и жесткими черными волосами над углами губ, было

строго, нахмурено, значительно. А по наклоненному к шлее

лицу Сверчка видно было только то, что ему темно и трудно.

Он был ровно вдвое старше Василия и чуть не вдвое меньше

ростом. Сидел ли он, вставал ли, разница была невелика, -

так коротки были его ноги, обутые в разбитые, ставшие от

старости мягкими, сапоги. Ходил он, - тоже от старости и от

килы, - неловко, согнувшись, так, что отставал фартук и

виден был глубоко провалившийся живот, слабо, по-детски

подпоясанный. По-детски темны были его черные глазки,

похожие на маслинки, а лицо имело слегка лукавый,

насмешливый вид: нижняя челюсть у Сверчка выдавалась, а

верхняя губа, на которой темнели две тонких, всегда мокрых

косички, западала. Вместо "барин" говорил он "баин", вместо

"было" - "быво" и часто всхлипывал, подтирая большой

холодной рукой, суставами указательного пальца, свой

повисший носик, на конце которого все держалась светлая

капелька. Пахло от него махоркой, кожей и еще чем-то

острым, как от всех стариков.

   Сквозь шум метели послышался из сеней топот обиваемых от

снега ног, хлопанье дверей - и, внося с собой свежий,

хороший запах, вошли господа, залепленные белыми хлопьями, с

мокрыми лицами и блестками на волосах и одежде.

Темно-красная борода и густые, нависшие над серьезными и

живыми глазами брови Ремера, глянцевитый каракулевый

воротник его мохнатого пальто и каракулевая шапка казались

от этих блесток еще великолепнее, а нежное, милое лицо его

жены, ее мягкие длинные ресницы, сине-серые глаза и пуховый

платок еще нежнее и милее. Кухарка хотела уступить ей

продранный стул, она ласково поблагодарила ее, заставила

остаться на своем месте и села на скамью в другой угол,

осторожно сняв с нее узду со сломанными удилами, потом слабо

зевнула, повела плечами, улыбнулась и тоже засмотрелась на

огонь широко раскрытыми глазами. Ремер закурил и стал

ходить по комнате, не раздевшись и не сняв шапки. Как

всегда, господа пришли только на минутку, - уж очень тяжелый

и теплый был у шорников воздух, - но потом, как всегда,

забылись, потеряли обоняние... И вот тут-то, неожидан но

для всех, и рассказал Сверчок свою историю.

   - Однако ты, брат, ловок, - прошепелявил он, когда

Василий, поздоровавшись с господами кивком головы, опять

придвинул к себе лампочку. - Однако ты, бъат, вовок. Я

небось пастарше тебя немножко, - сказал он, всхлипывая и

подтирая нос.

   - Что? - притворно грозно крикнул Василий, сдвигая

брови. - Может, тебе еще газовый рожок зажечь? Ослеп - так

в богадельню.

   Все улыбнулись, - даже и барыня, которой все-таки немного

неприятны были эти шутки, - и подумали, что Сверчок, как

всегда, отпустит что-нибудь смешное. Но на этот раз он

только головой покрутил и, вздохнув, остановил взгляд на

черных стеклах, залепленных белыми хлопьями. Потом, взяв

шило своей большой, в крупных жилах рукой с широко

расставленными суставами большого и указательного пальцев,

неловко и с трудом воткнул его в розоватую сырую кожу.

Кухарка, заметив, что он смотрел на окна, заговорила о том,

как она боится, что ее мужик, поехавший за коновалом в

Чичерине, замерзнет, собьется с дороги, как вдруг Сверчок,

делая вид, что он занят, сказал с грустным добродушием.

   - Да, брат, ослеп... Поневоле ослепнешь! Ты вот

доживи-ка до моих годов да прочувствуй с мое! АН не

доживешь! Я вот спокон веку такой, неизвестно, в чем душа

держится, а все тянулся, жил - и еще бы столько же прожил,

как бы было зачем. Я брат, очень даже хотел жить, пока было

антиресно, и жил, смерти не поддавался. А твою-то силу мы

еще не знаем. Молода, в Саксоне не была...

   Василий посмотрел на него пристально, как посмотрели

господа и кухарка, удивленные его необычным тоном, - на

минуту, в молчании, особенно явственно стал слышен шум

ветра, - к серьезно спросил:

   - Что это ты буровишь такое?

   - Я-то! - сказал Сверчок, поднимая голову. - Нет, брат,

я не буровлю. Я это про сына вспомнил. Слышал небось,

какой молодец-то был? Пожалуй, еще почище тебя будет, а вот

не мог же того выдержать, что я.

   - Ведь он замерз, кажется? - спросил Ремер.

   - Я его знал, - ответил Василий и, не стесняясь, как

говорят о ребенке при нем же самом, добавил: -Да он и не

сын ему, говорят, был, - Сверчку-то. Не в мать, не в отца,

а в проезжего молодца.

   - Это дело иное, - так же просто сказал и Сверчок, - это

все может быть, а почитал он меня не меньше отца, дай бог,

чтобы твои так-то тебя почитали, да и не докапывался я, сын

он мне али нет, моя кровь аль чужая... авось она у всех

одинаковая! Сила в том, что он, может, дороже десятерых

родных мне был. Вы вот, барин, и вы, сударыня, - сказал

Сверчок, поворачивая голову к господам и особенно ласково

выговаривая: "сударыня", - вы вот послушайте, как было-с

это дело, как замерз-то он. Я ведь его всю ночь на закорках

таскал!

   - Кура сильная была? - спросила кухарка.

   - Никак нет, - сказал Сверчок. - Туман.

   - Как туман? - спросила барыня. - Да разве в туман

можно замерзнуть? И зачем же вы его таскали?

   Сверчок кротко улыбнулся.

   - Хм! - сказал он. - Да вы того, судырня, и вообразить

себе не можете-с, до чего он, туман-то этот, может замучить!

А таскал я его затем, что уж очень жалко было-с, все думал

отстоять его от этого... от смерти-то. Это так вышло, -

картаво начал он, обращаясь не к Василию и не к Ремеру, а

только к одной барыне, - это вышло-с как раз под самый

Николин день...

   - А давно? - спросил Ремер.

   - Да лет пять или шесть тому назад, - ответил за Сверчка

Василий, серьезно слушая и свертывая цигарку.

   Сверчок мельком, старчески-строго глянул на него.

   - Оставь мне затянуться, - сказал он и продолжал: -

работали мы, сударыня, у барина Савича в Огневке, - он,

сын-то, со мной всегда ходил, не отбивался от меня, - ну,

работали и работали, а квартеру в селе снимали, жили после

смерти матери вроде как два дружных товарища. Подходит,

наконец того, Николин день. Надо, думаем, домой отлучаться,

немножко в порядок себя привесть, а то, по совести сказать,

уж очень все на нас земле предалось. Собираемся этак

навечер, а того и не видим, что такая стыдь да еще с туманом

к вечеру завернула, альни деревни за лужком не видать, уж не

говоря про то, что очень местность везде глухая. Копаемся,

прибираем струмент в этой самой бане, где мы, значит,

спасались, никак ничего не найдем в темноте, - скупой

барин-то был, огарочка не разживешься, - чувствуем, что

припоздали маленько, и верите ли, такая тоска вдруг взяла

меня, что я говорю: "Дорогой ты мой товарищ, Максим Ильич,

ай нам остаться, до утра подождать?"

   - А вас Ильёй зовут? - спросила барыня, вдруг вспомнив,

что она до сих пор не знает имени Сверчка.

   - Ильей-с, - ласково сказал Сверчок и, всхлипнув, подтер

нос, - Ильёй Капитоновым. Но только сын-то меня тоже

Сверчком звал и все, - вот не хуже этого Бовы Королевича,

Василь Степаныча, - шутил, грубиянил со мной. Ну, конечно,

пошутил, закричал и тут: "Это еще, мол, что такое?

Поговори у меня!" - Нахлобучил мне шапку по уши, надел свою,

ремешком подтянулся, - красавец был, сударыня, истинную вам

правду говорю-с! - взял палочку и без дальних разговоров

марш на крыльцо. Я за ним... Вижу, туман страсть какой и

уж совсем стемняло, барский сад весь сизыми шапками, инеем

оброс, - как туча какая в сумерках, в тумане этом мерещится,

- да делать, значит, нечего, не хочу молодого человека

обижать, молчу. Перешли лужки, поднялись на горку,

оглянулись, а окон у барина уж и не видно стало. Отвернулся

я от ветру, - в одну минуту дух захватило, так и несет этой

мгой, туманом, вроде как дыханье какое, - чувствую, что уж

на двух шагах до самых костей прохватило, а сапоги-то на нас

нагольные, да и поддевочки на шереметьевский счет шиты, и

опять говорю: "Ой, вернемся, Максим, не форси!" Он было и

задумался... Да известно, дело молодое, по себе небось,

сударыня, знаете, - как свою гордость не выказать? -

насупился поскорее и опять пошел. Входим в деревню, -

конечно, потише стало, везде огни по избам хоть и мутные, а

все-таки жилье, - он и бубнит: "Ну, видишь? Что дрожал?

Видишь, на ходу-то куда теплей, это только сначала так

стюдено показалось... Не отставай, не отставай, а то

подгонять зачну..." А уж какое там, сударыня, тепло, все

водовозки на четверть инеем обросли, все лозинки к земле

пригнуло, крыш не видать от туману и морозу... Конечно,

жилье, да от этих огней туман еще больше выдает, и все

ресницы у меня в инее, отяжелели, как у лошади хорошей, а

барских окон на том боку и звания не осталось. Одно

слово-ночь лютая, самая что ни на есть волчиная...

   Василий нахмурился, пустил в обе ноздри дым и, подавая

окурок Сверчку, перебил его:

   - Ну, ты, "вовчиная", этак до второго пришествия не

кончишь. Ты скорей рассказывай.

   И деловито перевернул в коленях хомут, намереваясь

продолжать работу. Сверчок, щепотками, кончиками

прокопченных пальцев взяв у него окурок, сильно затянулся и

на минуту грустно задумался, как бы слушая свое детское

дыхание и шум ветра за стенами. Потом несмело сказал:

   - Ну, бог с тобой, хорошо, покороче скажу. Я только

хотел сказать, что просто мы заблудились в двух шагах. Мы,

сударыня, - продолжал он увереннее, взглянув на барыню,

уловив в ее глазах сочувствие и вдруг острее почувствовав

свое давно ставшее привычным горе, - мы дорогу, значит,

потеряли. Как только вышли-с за деревню, да попали в эту

темь, вомгу, в холод, да прошли, может, с версту, так и

заблудились. Тут большой верх, агромадньш луг, буераки до

самого села идут, а над ними дорога всегда есть, вот мы и

потрафляли по ней, все думали, что верно держимся, а заместо

того влево забрали по чьему-то следу, к бибиковским, значит,

оврагам, и след этот тоже, на беду, упустили, а уж там и

пошли месить по снегу, по ветру как попало. Да это все,

сударыня, история известная, - кто не блудил, все блудили, -

а я то хотел сказать, какую муку-с я за эту ночь принял! Я,

правда, до того оробел, до того испугался, как, значит,

прокружились мы часа два али три да зарьяли, задохнулись,

обмерзли, стали в пень и видим, что в отделку пропали, до

того, говорю, испугался, что у меня аж руки, ноги огнем

закололо, - всякому, понятно, свой живот дорог, - но только

я и в мыслях не держал, что дальше-то будет, как накажет

меня господь! Я, понятно, думал, что мне первому конец, -

много ль во мне духу, сами изволите видеть, - а как увидал,

что я-то еще жив, стою, а уж он на снег сел, как увидал

его...

   Сверчок слегка вскрикнул на последних словах, взглянул на

кухарку, которая уже плакала, и, вдруг заморгав, исказив и

брови, и губы, и задрожавшую челюсть, стал торопливо искать

кисет. Василий сердито сунул ему свой, и он, вертя

прыгающими руками цигарку и роняя в табак слезы, опять

заговорил, но уже новым, размеренно- твердым и повышенным

тоном:

   - Дорогая моя сударыня, у нас был барин Ильин, лютей его

во всей губернии не было, - до нашего то есть брата, до

дворового, - так вот он тоже замерз, под городом нашли, -

лежит в возке, весь снегом забит, и сам окоченел уж давно, и

во рту лед, а возле него сидит-дрожит кобель живой, сеттер

его любимый под шубой под енотовой: он, значит, злодей-то

такой, шубу свою собственную снял с себя и кобеля накрыл, а

сам замерз, и кучер его замерз, и вся тройка мерзлая на

оглобли навалилась, поколела... А ведь тут не кобель,

тут-сын родной, дорогой мой товарищ! Да, сударыня! Что мне

было снять-то с себя? Поддевку-то эту? Да она была

ровесница мне, на нем была вдвое теплей... Да тут и шубой

не помог бы! Тут хоть рубаху сними - не спасешь, хоть на

весь белый свет кричи - никого не докричишься! Он вскорости

еще пуще меня испугался, и вот от этого от самого и

пропали-то мы. Как только упустили мы след, он и заметался.

Сперва все покрикивал, зубами ляскал да отдувался, как,

значит, до животов-то прохватило нас ветром с морозом, потом

вроде как с ума стал сходить. "Стой! - кричу. - Ради

Христа, стой, давай сядем, одумаемся!.." Молчит. Я его за

рукав хватаю, опять кричу... Молчит, да и только! Либо не

понимает ничего, либо не слышит. Темь, хоть глаз выколи,

ног, рук уж не чуем, все лицо сковало, губ вроде как совсем

нету - одна челюсть голая - и ничего не поймешь, ничего не

видать! Гудит ветер в уши, несет мгу эту, а он кружится,

мечется - и ничего не слушает меня. Бегу, глотаю туман,

вязну по пояс... того гляди, думаю, из виду его упущу...

вдруг - раз! сорвались куда-й-то, покатились, задохнулись в

снегу... чую - в оврагах сидим... По-молчали, помолчали,

отдышались - вдруг он и говорит. "Это что, отец?

Бибиковские овраги? Ну, сиди, сиди, давай отдохнем.

Вылезем - целиком назад пойдем Теперь я все понимаю. Ты не

бойся, не бойся, - я тебя доведу". А уж голос-то дикий. Не

говорит, а рубит... И вот тут-то я и понял, что пропали мы.

Вылезли, опять пошли, опять ошалели, месили, месили снег еще

часа два, попали в кустарник дубовый, да как наткнулись на

него, да поняли, что мы уж верстах в десяти от Огневки, в

степи пустой, - тут он и сел вдруг "Сверчок, прощай". -

"Стой, как прощай? Очнись, Максим!" Нет, - сел и смолк...

   - Долга песня рассказывать, сударыня! - вдруг опять

звонко сказал Сверчок, искажая брови - Тут и страх весь

пропал у меня. Как сел он, мне так в голову и вдарило:

"А-а, думаю, вон что, помирать мне теперь, видно, время

нет!" Руки стал у него целовать, умолять - мол, подержись

хоть немножко еще, не сиди, не давайся сну этому смертному,

пойдем целиком, обопрись на меня! Нет, - валится с ног

долой, да и только! А я бы и помер от этакой страсти, да уж

- не могу... не в сустоянии. И когда уж кончился он, смолк

совсем, отяжелел, оледянел, я его, мужчину этакого, на

закорки навалил, под ноги подхватил - и попер целиком. Нет,

думаю, стой, нет, шалишь, не отдам, - мертвого буду сто

ночей таскать" Бегу, вязну в снегу, а у самого дух от

тяжести занимается, волосы дыбом от страху встают, как он

своей студеной головой, - картуз-то уж давно свалился, - по

плечу моему елозит, до уха касается. А все бегу да кричу:

"Нет, постой, не отдам, помирать мне теперь не время!"

Думалось так, сударыня, - сказал Сверчок вдруг упавшим

голосом и заплакал, вытирая рукавом глаза, выбирая на рукаве

местечко менее грязное, ближе к плечу, - думалось так...

принесу на село... может, оттает, ототру...

   Долго спустя, когда Сверчок уже успокоился и стал

пристально смотреть красными глазами в одну точку перед

собою, когда вытерли слезы и облегченно вздохнули и барыня и

кухарка, Василий серьезно сказал:

   - А напрасно я тебя окоротил. Ты хорошо рассказываешь.

Я и не чаял такой прыти от тебя.

   - Вот то-то и оно то, - тоже серьезно и просто ответил

Сверчок. - Тут, брат, всю ночь можно рассказывать, и то не

расскажешь.

   - А сколько ему было лет? - спросил Ремер, искоса

поглядывая на жену, тихо улыбавшуюся после слез, и тревожно

думая о том, как бы это не повредило ей в ее положении.

   - Двадцать пятый-с, - ответил Сверчок.

   - И больше у вас не было детей? - робко спросила барыня.

   - Нет-с, не было.

   - А у меня вон целых семеро, - нахмуриваясь, сказал

Василий. - Изба два шага, а их куча. Тоже не велика сласть

и дети. Нам, видно, чем раньше помереть, тем выгоднее.

   Сверчок подумал.

   - Ну, это не нашего ума дело, - еще проще, серьезней и

грустней ответил он и опять взялся за шило. - Не замерзни

он, меня, брат, до ста лет никакая смерть не взяла бы.

   Господа переглянулись и, застегиваясь, поднялись с мест.

Но еще долго стояли и слушали, как отвечал Сверчок на

расспросы кухарки о том, донес ли он сына до села, чем

кончилось дело. Сверчок отвечал, что донес, но только не до

села, а до железной дороги и упал, споткнувшись на рельсы.

Обморозил руки, ноги и уже совсем терял сознание. Рассвело,

шла метель, все белело, а он сидел в степи и смотрел, как

заносит снег его мертвого сына, набивается в редкие усы и в

белые уши. Подняли их кондуктора товарного поезда, шедшего

из Балашова.

   - Дивное дело, - сказала кухарка, когда он кончил, - не

пойму я того, как ты сам-то в такую страсть не замерз?

   - Не до того было, матушка, - ответил Сверчок рассеянно,

ища что-то на верстаке, в обрезках кожи. - Не до того.



   Капри. 28-30. 11. 1911.