Джеймс Олдридж

                       Неотвоевавшиеся солдаты

                              Рассказ

                                                Перевод с английского В. Исакова


Файл с книжной полки Несененко Алексея
OCR: Владимир Прохоров октябрь 2008
Самым странным в этой шараде воздушной войны, которую Керр разыгрывал для «Дейтона фильм компани» над зреющими виноградниками Франции, была его отеческая озабоченность и страх за пятерых других летчиков, чьи самолеты следовали за ним в плотном, но очень уж неустойчивом и даже хаотичном строю. Он почти не знал этих четверых англичан и одного американца, которые вели за ним «харрикейны», и все-таки боялся за них гораздо больше (насколько он помнил), чем когда-либо боялся за своих товарищей-летчиков в настоящей «битве за Англию», почти тридцать лет назад. Тогда их подстерегали снаряды зенитных орудий, а сейчас несчастные случаи. Каждый день пилотам его шести «харрикейнов» приходилось проделывать псевдобоёвые маневры в заранее разработанной схватке с шестью «мессершмиттами», в постоянном нервном напряжении, которое лишь изредка сменялось облегчением от сознания, что самолеты все-таки не столкнулись, кончик крыла не задел за чужое крыло, а большая перегрузка при крутом вираже не сломала старые ланжероны. Бой был театральным и бескровным, но напряжение — настоящим. — Кев! Я тебя вижу. Это произнес Джек Шерман, американец, летевший на «веллингтоне», где находились семь кинокамер, и Керру захотелось сказать Шерману, что его зовут Керр или Кевин, а не «Кев», — но стоило ли? К тому же ему вовсе не хотелось охлаждать неистребимое дружелюбие американца. — А я вас еще не вижу, — сказал Керр в старый микрофон; в дни его юности от микрофона всегда пахло чужим потом, но от этого, в кислородной маске, пахло кофе. — Мы идем гораздо ниже тебя, — сказал Шерман. — Похоже, что ты поднялся футов на пятьсот выше, чем следует. — Это не я иду высоко, а вы идете низко, — сухо сказал Керр. — Ладно, ладно! Потом выясним, — сказал Шерман, и Керр услышал профессиональный умиротворяющий смешок, который звучал бы лучше, если бы одновременно вы видели перед собой добродушное лицо Шермана. В «Дейтона фильм компани» Шерман именовался «помощником режиссера по полетам второго звена», а потому вместе с Керром, кинооператорами и немцем Гельмутом Мюлером (который приближался сейчас со своими шестью «мессершмиттами» откуда-то со стороны Канна) разрабатывал планы воздушных операций на каждый день. Шерман сам был летчиком. Он воевал в Корее, уцелел и даже отличился, но там он летал на реактивных самолетах, и та война была совсем не похожа на эту, напряженную, более маневренную, напоминающую кружение мух, войну поршневых моторов и пропеллеров с изменяемым шагом. Собственно говоря, если между американцем, с одной. стороны, и англичанином и немцем, с другой, пролегала пропасть, она определялась различием не континентов, а технического уровня. Шерман не испытывал никакого уважения к «харрикейнам» и «мессершмиттам», потому что не принимал их всерьез. Объяснялось это тем, что американцы, по-видимому, никогда не испытывали особого уважения к механизмам, которые они так освоили, словно были небрежно, но напрочь в них. встроены; европейцы же — такие, как Мюлер да и он сам, Керр, — по существу, оставались часовых дел мастерами. — Ты был прав, старик, — услышал он умиротворяющий голос Шермана. — Вон Гельмут прет на твоей высоте, а Гельмут никогда не ошибается. Кому это должно польстить? — подумал Керр. Ему ли, который может ошибаться, или немцу, который никогда не ошибается? Он стер воображаемую грязцу с колпака кабины и поглядел в ту точку неба, где должны были находиться Гельмут и его «мёссершмитты», — и увидел их там. — Господи... — невольно вырвалось у Керра. На одно пронизанное дрожью, слепящее мгновение они стали настоящими боевыми самолетами, и все его тело отозвалось томительным отзвуком юношеского упоения и страха при виде четкого строя острокосых самолетиков с обрубленными крыльями. Но это ощущение прошло, и он почувствовал облегчение при мысли о том, что его противник — замкнутый, сдержанный немец, который не сделает нелепой ошибки А в таком полете убить могла только ошибка. — Гельмут, — сказал он в пахнущий кофе микрофон, — французский «мираж» болтается где-то на высоте в двадцать тысяч футов: то есть в шесть тысяч метров. — Да, — резко отозвался Мюлер. — Опять этот французский сукин сын подглядывает? — сердито вмешался Шерман. — Я уже жаловался, на этого психа французскому полковнику. — И добавил: — Поднимайте вертолет. В эфире зазвучали радиокоманды: Шерман отводил самолеты с камерами и участников боя на исходные, позиции, чтобы избежать, путаницы фальстартов и опасного хаоса, первой недели их работы. Просто чудо, как тогда никто не погиб. Теперь Керра беспокоил вертолет, Как и старый «веллингтон», он был набит сложным кинооборудованием, но если «веллингтон» находился в общем потоке движения, то вертолет походил на собаку, которая уселась на середине магистрали в час «пик». Шерману видны были красно-желтые лопасти, рубившие пряди легкой белой дымки на тысячу футов ниже их. На «веллингтоне» не было почти ничего, кроме кинокамер по обеим сторонам вытянутого фюзеляжа: сквозь широкие отверстия в его обшивке видны были объективы и кинооператоры, похожие в своих одеждах на полярных исследователей. — Кевин! Я тебя не слышу, — внезапно сказал Шерман. — Потому что я молчу, — небрежно ответил Керр. — Ладно. Всем успокоиться! — крикнул Шерман. — Я знаю, все мы, как всегда; на высоте, но сегодня последний день полетов строем, и, если все будет в порядке, мы кончаем. Сначала — уже известный разворот. Гельмут, помни — справа налево. А Кев — слева направо. Затем, когда вы закончите и перестроитесь, вы оба с вашими ведомыми проходите под «Веллингтоном», но над мясорубкой, лицом к лицу. Гельмут проходит над Кевином, а звено Кевина — под «шмиттами». И не забудьте про камеры. О'кей? Давайте... — Ясно, — сказал Керр. — Verstanden, — услышал он ответ лаконичного немца. — И, пожалуйста, пожалуйста, не забывайте, где камеры. Будьте хоть немножко актерами, иначе это только деньгам перевод. Гельмут что-то сказал по-немецки, но Керр не понял что. — Ладно. Займите позиции и ждите, пока я не кончу отсчет. И никакого самовольничанья. Ну, удачи, старые хрычи, и, ради всего святого, будьте осторожны. Они описывали круг, пока вертолет и «веллингтон» занимали позицию, а Джек Шерман повторял указание. Затем Керр вывел свое звено на прямую и, повернув в глубь страны, пошел высоко над предгорьями, снова удивляясь, как удивлялся каждый день, каким образом этот волнистый, устремленный вверх ландшафт и эти экзотические красные холмы с очаровательными зелеными виноградниками удастся на экране превратить в английский весенний пейзаж. Но опытные операторы так отфокусировали объективы, направленные вниз, что земля в кадре будет возникать лишь мельком и ненадолго. Он начал длинный плавный разворот, наблюдая, как «мессершмитты» выполняют свое первое за этот день задание. Гельмут повел свое звено между «Веллингтоном» сверху и вертолетом снизу и, прекрасно зная, где камеры одного не попадут в объектив камер другого, точно выбрал момент, а затем развернулся, показав маневр, который должны были повторить остальные. Справа налево. — Раз, два, три... — Он слышал, как Шерман громко отсчитывает секунды, когда следующий должен взмыть ввысь, вздернув на дыбу горизонт. И снова: — Раз, два, три... Шерман отсчитывал, чтобы успокоить свои нервы, так как только на двух «мессершмиттах» радио было в порядке — у Гельмута и его американца-замыкающего. На остальных же аппаратура пришла в такое состояние, что ее уже нельзя было починить. В звене Керра, когда они поднялись в то утро из Сан-Рафаэля, было три действующих приемника, но один вышел из строя — и, как назло, у замыкающего, Стэна Мак-Грегора. Шерман хотел было послать в хвост Пардела, третий номер, у которого радио работало, но потом решил, что лучше иметь замыкающим хорошего летчика, а не посредственного, Мак-Грегор же был мастером, который выполнял все маневры чисто и толково. — Раз, два, три... четыре, пять... Сукин сын, опоздал. Что с тобой? Гельмут! — сердито закричал Шерман. — Вам придется повторить все снова. Твой замыкающий опоздал секунд на пять. Вон погляди — он же за кадром. Вам придется повторить все снова после «харрикейнов». — Ты ему об этом и скажи, — услышал Керр голос Гельмута — Это же твой Боб Бикер. Боб Бикер был один из трех американцев, которых привез с собой Шерман, без сомнения рассчитывая с их помощью придать себе больший вес и располагать большими возможностями для контроля, но двое из них оказались хорошими летчиками, а третий, как и новозеландец Пэрсел, ни к черту не годился. Но это не мог быть Боб Бикер. Бикер был одним из лучших мастеров высшего пилотажа, каких он когда-либо видел. — Ты, сукин сын, Боб, — закричал Шерман хрипло. — Что с тобой стряслось? — Заело сектор газа, — услышал он ответ Бикера — Не идет дальше, но я сейчас вытащу эту дурацкую ручку. Он слышал, как Гельмут объяснял Бикеру, что надо сделать — только ни в коем случае не рисковать, если регулятор газа заедает в прорези, потому что несчастные случаи им не нужны. — Да, ради всего святого, — повторил Шерман. — Никаких несчастных случаев. Обошлось без несчастных случаев. Все сорок, даже пятьдесят минут летного времени ушли на повторение запланированных маневров — в основном дублей неудачно отснятых эпизодов. В заключение Керр и немец повторили лобовую атаку, и Керр буквально почувствовал горячее дыхание выхлопов Гельмута, когда их самолеты промчались друг мимо друга и разлетелись в разные стороны, а стволы пулеметов вполне реалистически тряслись и ленты рвались в клочья. Первое время они не рисковали очень сближаться, но теперь они уже были уверены и в себе, и друг в друге и сблизились настолько, что Шерман в восторге воскликнул: — Черт подери! А ну, повторите. Они повторили, словно лишний раз хотели продемонстрировать взаимное доверие друг к другу немцев и англичан. Собственно говоря, истинный плод этого своеобразного брачного союза должен был появиться на свет завтра, когда Гельмут Мюлер и Керр проведут вдвоем не обозначенный в сценарии и не отрепетированный и не отработанный заранее бой, который явится страшной развязкой никем не предусмотренной эпопеи. Провести этот бой в последний день придумал Шерман, словно зная, что к тому времени оба участника достигнут полного взаимопонимания и покажут чудеса маневренности, как Два старых мастера воздуха, которые точно знают, что думает каждый в небе, хотя на земле они раньше никогда не знали друг друга. Сначала Керр не соглашался: в его звене были мастера высшего пилотажа получше его, к тому же более молодые. Но два дня назад Джек Шерман, гоняя в стакане виски с водой кусочек льда своим длинным, не очень чистым пальцем, объяснил им свою американскую систему доводов. — Таких ребят, как Боб Бикер, я знаю наизусть. Они делают дело так, как профессиональная проститутка разыгрывает любовь. Каждый сам за себя. Эгоистично и механистично. Если устроить бой между ними, то получится состязание двух примадонн, а мне не это нужно. И, кроме того, они наверняка убьют друг друга, потому что у них не будет той согласованности действий, которая есть у вас, сукиных детей, хитрых стреляных воробьев. Гельмут при этих словах иронически поклонился, но Шерман, не обратив «а это никакого внимания, продолжал объяснять, что ему требуется. — Мне нужно что-то настоящее и оригинальное. Высший класс! Горючего у вас примерно на пятьдесят минут, но если вы выдержите двадцать минут в схватке, не расходясь и сближаясь, а в непрерывной схватке, ни на секунду не отпуская друг друга, мы получим то, что нам нужно, — на экране это займет минуты четыре, самое большее, но это будет одно из самых сильных мест в фильме. И я рассчитываю получить это от вас, ребята, пока вы будете эти проклятые двадцать минут показывать класс, какого никогда еще не показывали, — так, чтобы зрители все до единого повскакали с места. Керр в ответ только кивнул, в своей обычной, неулыбчивой и невозмутимой манере, но Гельмут, с въедливой немецкой логичностью, спросил: — А кто будет сбит? — То есть кто из вас победит? — Шерман рассмеялся и сказал немцу: — Конечно, от тебя следовало ожидать такого вопроса, Гельмут, но чтобы узнать это, тебе придется посмотреть фильм. Вы просто прервете бой, когда я дам команду. Мы уже достаточно извели пленки на победителей и побежденных, и ваш бой закончим при монтаже. Это нежелание рассказывать пилотам, какое место занимает их воздушный бой в сюжете фильма, было преднамеренной тактикой «Дейтона фильм компани». Кто действует в фильме, что происходит с героями и какую роль играют во всем этом их полеты, они могли узнать, только посмотрев фильм, снимавшийся наперегонки с таким же фильмом конкурентов, съемки которого велись не во Франции, а в Испании. Компания даже разместила «английское» и «немецкое» звенья отдельно. «Англичане» базировались на старом аэродроме французских военно-морских сил под Сан-Рафаэлем; «немцы» вылетали из Ла-Бокки, маленького уютного аэродрома близ Канна, расположенного в двадцати километрах от Сан-Рафаэля, Каждый вечер Шерман привозил им план полётов на следующий день, и, хотя Шерман получал эти планы от кого-то другого, именно он переводил эти эпизоды на язык летного искусства и искусства кино. Шерман не только делал это хорошо, но и заботился о пилотах и требовал, чтобы они точно следовали отрепетированным маневрам во избежание несчастных случаев. Правда, завтрашний бой отрепетирован не будет, но только потому, что ни немца, ни англичанина не надо учить осторожности, потому что это люди, способные о себе позаботиться. — Ладно, ребята, —услышал Керр голос Шермана. — Хотите верьте, хотите нет. но мы ставим точку. Можете все отправляться по домам. Только расставаясь с самолетом, пожалуйста, не захватывайте на память половину оборудования, а свое снаряжение сдайте заведующему реквизитом. Договорились? Несколько голосов ответило ему веселой руганью. — И не забудьте: завтра, вечером у нас банкет в «Эрмитаж дю Риу» в. Ла- Напуль, — продолжал Шерман. — Вот там-то мы и запьем все это джином. И, пожалуйста, никаких фигур высшего пилотажа по дороге домой. Нам нужны самолеты целыми, и никаких происшествий. Мы все здесь вышли живыми и невредимыми из величайшей «битвы за Англию», какая только была, благодаря богу, Гельмуту, Кевину и мне... Для трех главных участников эти слова были приятны еще и потому, что они означали премию по пять тысяч долларов каждому за «безаварийные полеты» и за то, что старая, но драгоценная воздушная рухлядь,осталась цела. В общем получалось чистых пятнадцать тысяч долларов за полтора месяца, которые превратились в два. Для Керри эти пятнадцать тысяч означали большую перемену в жизни: если жена оставит его в покое на полгода и не будет ему докучать, возможно, ему удастся создать что-то новое, а тогда он в пятьдесят лет по-иному, построит всю свою жизнь. — Я пристроюсь к вашему замыкающему, Гельмут, — сказал Керр в микрофон: — Хорошо, — ответил немец. Керр догнал «мессершмиттов» и пошел в хвосте строя. Он возвращался с ними в Ла-Напуль, потому что ему предстояло переночевать там: завтра на рассвете они с Гельмутом вылетят вместе и разыграют свой финал над солнцем, над восходом, над голубым туманом, который каждое утро подымается над этими зелеными виноградниками и лиловато-красными холмами. Керр посадил самолет, вытащил блокнот из кармана добротной спортивной куртки и начал делать заметки о своей работе. Только уже в зрелые годы он постиг творческий характер летного дела, совсем не похожий на то, как изображают работу летчика большинство писателей. Они упускают главное, вернее, затемняют его. Но ведь именно в сфере мастерства они с немцем сошлись и поняли друг друга. Между ними установился тот особого рода контакт, который не требует слов или обмена сигналами. Но Керр не был уверен, что немец думает, как думал он сам, — что все объясняется вдохновением. Немец вообще не думал о мастерстве. Он считал деньги, с горечью думал о проигранной войне, жалея о том и о другом и укрепляясь в мысли, что теперь, с пятнадцатью тысячами долларов в кармане, он сможет, наконец, отправиться домой. Через двадцать пять лет он пересечет границу в Берлине и попросту сядет в поезд, идущий в Веймар. А потом... «Если они меня съедят — пусть едят», — подумал он угрюмо. Он не сделал ничего плохого, ничего преступного. Когда-то он был солдатом, но половина тех, кто жил в Восточной зоне, были солдатами, так что ничего страшного в этом нет. Только вот его отец... его отец... Иногда нелегкое наследие вроде этого превращало почти в проклятие самый факт, что ты — немец. Он постоянно жил с этой мыслью — тогда как американцу и людям вроде Керра не приходилось над этим задумываться. Волнует ли Керра то, что он англичанин? Вряд ли. Наоборот, Керру была свойственна эта невыносимая английская самоуверенность, казалось исключающая необходимость задумываться над чем бы то ни было, хотя на самом-то деле это, конечно, было не так: за истекших два месяца он убедился, что Керр до мозга костей умелый и осторожный летчик-профессионал, и Гельмут был ему благодарен за это. Собственно говоря, под оболочкой небрежного и раздраженного английского безразличия скрывался серьезный человек. — Опять этот француз, — услышал Гельмут голос англичанина в своих маленьких наушниках. Гельмут поднял глаза, но он мог бы этого и не делать, потому что французский «мираж» бурей пронесся вдоль строя «мессершмиттов», почти задевая колпаки их кабин, а потом вертикально устремился вверх, и раскаленный выхлоп его турбореактивного двигателя отбросил «мессершмитт» на пятьдесят футов вниз, в яму горячего воздуха. Через тридцать секунд француз скрылся из виду. — Надеюсь, он не ел за завтраком яичницы, — сказал англичанин. Гельмут понял его. — Вот именно, — ответил он серьезно. Такой выход из пике с трех-, четырехкратной перегрузкой обычно выбрасывал содержимое желудка в твои запавшие щеки и вкус непереваренного завтрака оставался у тебя во рту, пока на земле ты не заедал его чем-нибудь другим. Следовало бы установить такое правило: разрешать реактивным самолетам делать пике не ранее, чем через час после завтрака — как при купанье. Особенно молодым. Сколько этих молодых греков, которых Гельмут обучал основам летного дела, являлись на аэродром после плотного завтрака, а потом над красотами их античного ландшафта в воздухе древних олимпиад их неудержимо рвало в кислородные маски. На высоте тридцати тысяч футов это может стоить человеку жизни, и в самом деле двое из них так и погибли, когда одного мальчишку вырвало дурацким жирным греческим завтраком и он врезался в своего соседа. При этом воспоминании Гельмута самого затошнило. У него теперь была язва — плод тридцатилетнего брака по любви с самолетами и попыток внедрить немецкий дух в летчиков, которые не любили немцев и уж во всяком случае вели себя не как немцы. — Гельмут! Француз возвращается слева от вас, примерно где девятка на циферблате! — воскликнул англичанин. Гельмут увидел соринку в небе. И в ту же секунду она уже сжигала воздух над ним, словно сместившись во времени и пространстве. Француз, по-видимому, шел почти на пределе, на самой границе звукового барьера. — Идиот, — сказал англичанин бесстрастным тоном, но было заметно, что он встревожен. Немец посмотрел в зеркало на свое звено. Они совсем сбили строй, ситуация была им явно не по душе. Им вовсе не хотелось служить объектом развлечения для какого-то француза, и Гельмут знал, что англичанина беспокоит то же, что и его. — Сомкнитесь, — приказал он остальным и настойчиво покачал крыльями, подавая сигнал сомкнуться тем, у кого не было радио. — Но послушайте, Гельмут, мы же такая удобная мишень, — пожаловался молодой американец. — Будет хуже, если мы разомкнем строй, — резко сказал Гельмут. Его штатские летчики еще владели собой и не были обозлены, а потому повиновались; но они не были солдатами, и их нельзя было ни пристыдить, ни наказать, если бы они все-таки разомкнули строй. Его даже удивляло, что они вообще так долго держат строй, и он чувствовал, что отчасти обязан этим англичанину, который летел замыкающим и буквально висел у них на хвосте. — Вот и Ле Трайа, — раздался у него в ушах голос англичанина. Собственно говоря, англичанин сообщал ему, что они пролетели полпути. Гельмут расслабился, хотя он и не любил, когда ему напоминали, что он на полпути к чему-либо. Через два месяца ему исполнится пятьдесят, а это означает, что полпути по жизни пройдено, хотя шансы на то, чтобы прожить до ста, весьма проблематичны. Однако последние годы, приближаясь к пятидесяти, он чувствовал, что это — естественное предупреждение, объявление, что жизнь теперь стократно в твоих собственных руках, ибо время начинает идти под уклон, по нисходящей вниз, вместо того чтобы все время устремляться вверх. Вот это-то обстоятельство — больше, может быть, чем что-либо другое, — и определило его решение вернуться домой. Ему уже пятьдесят, и он слишком долго жил традиционными воспоминаниями, еще сохранившимися в памяти мира, — воспоминаниями не о поражении Германии, а о немецкой сноровке, силе, дисциплине, порядке, воинском духе, страстной непреклонности. Уже почти тридцать лет он жил этим вдали от Германии и в конце концов устал от иллюзий. Теперь ему хотелось не только вернуться в Германию и остаться там, но вернуться туда, откуда он был родом, в Веймар, который находится в Восточной зоне. Он знал, что нечего и думать, будто он может попросту войти в Восточную зону и заявить, что имеет право там находиться, —ждать такой минуты, когда это может быть осуществлено, значило бы лишь бессмысленно затягивать решение проблемы; именно трудность этого шага и делала его необходимым. Такого рода самодисциплина его не пугала. Он жил под знаком дисциплины всю жизнь, все немцы так жили. Она была краеугольным камнем тысячелетней истории Германии, она лежала в основе их сказаний, их музыки и их религии; но в Восточной зоне все это несомненно представляют себе как-то по-иному: русские, коммунизм, Ульбрихт... и поглядите, что стало с Джоном, двойным шпионом. Но он твердо решил вернуться домой. В свой день рождения, когда ему стукнет пятьдесят, он просто подъедет к контрольно- пропускному пункту в Берлине и объявит этим крестьянам в полицейской форме, с карабином за плечом, которые, во всяком случае хотя бы с виду, похожи на немцев, — объявит им, что он родился и вырос в Веймаре и что ему просто хочется вернуться туда. «А что вы собираетесь там делать, герр Мюлер?» — наверняка спросит его какой-нибудь чиновник насмешливо или подозрительно. «Не знаю, но я найду себе какое-нибудь занятие», — не отступится он. — Он летит назад, Гельмут, — предостерег его англичанин. — Справа от тебя.. Француз стремительно приближался справа и нырнул носом вниз в неглубоком, но стремительном пике. Откуда его надо ждать — неизвестно, так как неясно было, пронесется ли он под ними, за ними или перед ними. Гельмут быстро покачал крыльями, сигналя остальным, чтобы они держали строй. Он летел, точно бабочка, покачивая крыльями, чтобы удержать всех вместе, но знал, что они смотрят сейчас только на иссиня-черный реактивный самолет, похожий на толстого маленького шмеля. — Achtung!1 — невольно по-немецки сказал Гельмут. — Он собирается сделать бочку, а потом пойдет на нас. Инстинкт подсказывал ему, что, достигнув их, француз уйдет в сторону в скользящем вираже, и не успел он договорить, как «мираж» начал разворачиваться на большой скорости, так что на одну устрашающую секунду показалось, будто брюхо его самолета пройдется по всему строю «мессершмиттов». Но его кургузый фюзеляж молнией мелькнул у правого крыла Гельмута, словно остановленный кадр в кинофильме. Он появился и исчез, а «мессершмитт» Гельмута едва не перевернуло воздушной волной. — Черт подери! — крикнул американец в микрофон, — Если я поймаю этого сукина сына, я вышибу ему мозги. — Снижаемся, — сказал Гельмут в бакелитовую чашечку у своих губ и приподнял хвост самолета, чтобы просигнализировать остальным о маневре, а потом выровнялся, отведя дроссель назад средним пальцем, и мотор заработал тише, нос опустился, самолет изменил угол наклона и пошел вниз. Гельмут решил пролететь над морем, но по линии захода на посадку на их маленький тесный аэродром в Канне. Дул северный бриз, так что заходить все равно пришлось бы со стороны моря. Француз, возможно, опять пойдет на сближение, но при такой скорости его испугает твердая гладь моря. — Наверно, для вас, старина, это похоже на настоящее дело, — услышал Гельмут голос молодого американца. «Старину» он заимствовал у Шермана, переняв у него этакий слегка подтрунивающий тон представителя свободной в обращении расы в отношении чопорного и замкнутого немца — Давайте держать строй во что бы то ни стало... Мальчишка засмеялся, но он попал в цель. На мгновение Гельмут забыл, что все это игра: возникла потребность в дисциплине — и возродилась былая действительность. Он еще был неотвоевавшимся солдатом. Война продолжала жить в нем, потому что тридцать лет его намеренного увлечения всем германским питали ее и сохраняли ей жизнь. Это оказалось весьма полезньм, когда он учил молодежь в Испании, Португалии, Греции, Израиле и Египте подлинно немецким принципам боя: всегда считать себя победителем и никогда — побежденным. В летном деле это означало не выпускать противника, а если, волею случая, он окажется сверху, не бежать, не покидать поле боя, но искать способ поменяться с ним ролями. Искать! Искать! — Вон опять этот сукин сын француз! Пилот «миража» начал свою последнюю атаку с моря. «Мессершмитты» шли слишком низко, так что француз не мог пройти под ними, но когда он накалил воздух над их кабинами, пролетев со скоростью 800 километров в час, горячая струя отскочила от воды, и кабина Гельмута внезапно покрылась брызгами, из-за которых он ничего не видел, пока не сдвинул колпак. — Недурно! Он услышал, как американец одобрительно засмеялся, — юность оценила юность. Но теперь все это было уже позади, и полет обошелся без неприятностей. Когда остальные начали заходить на посадку, Гельмут набрал высоту и поглядел, как планирует англичанин, чтобы не тратить зря время и энергию, — через несколько секунд он уже коснулся земли, опередив остальных. Серьезный человек. Ему тоже, наверно, около пятидесяти. Интересно, к чему привела его жизнь? Во всяком случае не к проблеме, как быть германцем без германизма. — Я любить тебя буду всегда... Экспансивный американец пел, круто, но медленно поднимая вверх свой «мессершмитт», покачивая его в такт песне, пока самолет не замер на мгновение вертикально в воздухе, хвостом вниз. Гельмут удивился. Ему никогда не приходилось видеть «мессершмитт» в таком положении, и он не понимал, как самолету удастся выровняться на такой высоте. — ...всегда... «Мессершмитт» красиво повалился вперед и слегка набок и просто чудом выровнялся. Гельмут не выдержал. — Wunderbar 2, — сказал он вслух. Его привел в восхищение этот чудесный немецкий самолет, который был способен на такой маневр, и, выпустив шасси и закрылки, он осторожно и уважительно приземлил свою машину. Завтра окончатся его полеты на этом старом и замечательном маленьком самолете, он возьмет свои пятнадцать тысяч долларов и покончит с обманчивым германским «Wanderlust»3 — с этим лживым немецким обозначением мечты о мифических золотистых, холмах и тенистых готических долинах. Он подчинит всего себя строжайшей дисциплине, иначе будет слишком поздно и старость не принесет ему ничего, кроме краха. Вечером немец и англичанин сидели под виноградными лозами за одним из столиков «Матушки Терра» и неторопливо—или просто безразлично? — ели, как могут есть худощавые, замкнутые, пожилые и сдержанные мужчины, для которых еда — это необходимость, возможно даже, приятная, но отнюдь не культ. Возможно, решил Керр, заметив это объединявшее их отсутствие интереса к еде, возможно, тут просто сказывается присущая им обоим черта, свойственная англосакса, но не французам с их языческим преклонением перед радостями стола. Тем не менее ужин проходил непринужденно, хотя они не пили. Завтра им предстоял полет, а они со времени войны достаточно хорошо изучили воздействие алкоголя на мозг, и Керр прикинул, сколько летчиков погибло в бою не потому, что они неважно владели самолетом, а потому, что накануне вечером выпили лишнего. Впрочем, сам он вообще мог обойтись без этого. — Может быть, выпьем по рюмочке коньяку? — спросил его немец. — Как хотите, — ответил Керр с удивлением. — Я теперь редко пью, — пояснил немец. — У меня язва. Но нам надо выпить за окончание этого представления. Fix und fertig 4, как говорим мы, немцы. — Ну что ж, — сказал Керр. Керр был рад поставить на всем этом деле точку, он чокнулся с немцем с чувством облегчения, потому что худшее осталось позади и послезавтра они смогут взять свои деньги и уехать. Они не говорили об этом, и Керр не сомневался в том, что ни один из них не скажет ни слова о завтрашнем полете. Они разговаривали о городах, в которых им довелось побывать, и о том, что в конце концов пейзаж, погода и люди всюду одинаковы — и не только в разных странах, но и на разных континентах. Единственное существенное различие, решили они, это различие между богатством и бедностью Разговаривая, они с изумлением обнаружили, как часто пересекались их пути, но если Гельмут все время оставался чем-то вроде военного летчика (хотя и не совсем), Керр перегонял самолеты с завода на базу, был воздушным топографом, воздушным старателем, воздушным шофером, воздушным геологом и еще очень многим, чем может стать летчик, но всегда на кого-то работал. Из слов Гельмута ему стало ясно, что тот, как и он сам, никогда не водил рейсовых самолетов. Служба в авиакомпаниях — единственное, чего он всегда избегал. — Что вы собираетесь теперь делать? — спросил он немца. — Поеду домой в Веймар, — сказал Гельмут своим обычным, несколько мрачным тоном. — С семьей? — Нет. У меня в Техасе жена — американка, но я отдал ей все деньги и все оставил там. Кончено... — Не повезло, — сказал англичанин, покачивая вазу с только что вымытыми вишнями. — Веймар, — добавил Гельмут, — находится в Восточной зоне. Я не был там с тысяча девятьсот сорок второго года. — Понимаю, — ответил Керр. Он понимал только наполовину, но ни о чем больше не спросил. Если немец захочет, он скажет сам. — Завтра, я думаю, будет мой последний полет в жизни, — добавил Гельмут. — Когда-нибудь это должно было наступить, — медленно произнес Керр. — Вы жалеете? — Конечно, — резко сказал немец. — Но с этим покончено. Это было все — хотя на какую-то секунду могло показаться, что немец скажет еще что-то, но вместо этого он спросил, что собирается делать Керр. Керр слишком долго прожил, замкнувшись в себе, в том обособленном и не доступном постороннему мире, куда он запер себя последние пять-шесть лет, а потому его не мог смутить подобный вопрос. У него наготове была тысяча лживых ответов, которые удовлетворят собеседника, но ничего не объяснят. Но этому немцу ему захотелось сказать правду, словно то особое взаимопонимание, которое установилось между ними в воздухе, на самом деле было истинным и редким сродством душ, которое продолжалось и на земле. — Примерно половину моих пятнадцати тысяч съест подоходный налог, — сказал он, — но кое-что у меня останется да еще кое-что отложено — это позволит мне посидеть дома и попробовать что-нибудь написать. — Об авиации? — О полетах. Немец не засмеялся деланным смехом и не отпустил шуточки насчет доходных приключенческих историй для мальчиков, хотя Керр и ждал этого. Гельмут просто кивнул и мигнул холодными голубыми глазами, словно и он ждал продолжения. — Не в романтическом ключе, — с усилием добавил Керр. — Я не Сент-Экзюпери и не Энн Морроу Линдберг. Ведь теперь летать — значит работать. И если в этом есть смысл или удовольствие, то они возникают как раз отсюда... Немец снова только кивнул и подписал счет — он будет включен в ту баснословную сумму, которую Джек Шерман (живший немного дальше, в первоклассном «Эрмитаж дю Риу») обязался уплатить «Матушке Терра» за то, что съест его «немецкое» звено, пока еще не начался сезон. Остальные «немецкие» летчики сидели в другом конце террасы, и Керр вдруг почувствовал, что Гельмут Мюлер связан с ними не больше, чем он сам с теми шестью «английскими» летчиками, с которыми он жил бок о бок в отеле «Белла Виста» в Сан-Рафаэле. Эти мальчики, возможно, считали отчужденность немца порождением его милитаризма, точно так же, как «английское» звено принимало его собственное безразличие к ним за профессиональное презрение. Но это не было ни милитаризмом, ни презрением; все объяснялось — хотя они об этом и не догадывались — просто возрастом. — Давайте пойдем к морю, — сказал немец, словно до моря пришлось бы шагать много миль, а не просто перейти улицу. Они стояли, облокотившись о каменный парапет, в бледной ночной тени старого замка Ла-Напуль и глядели через маленькую песчаную бухту на огни Канна, который еще не щеголял своим ослепительным летним сиянием, так как сезон не начался. Была весна, и днем пляжи были пустынны, а гостиницы заполнены только наполовину. Шерман очень умело выбрал подходящее время. Керр, в сущности, только сейчас как следует оценил их американского «руководителя полетов», «который сумел оградить своих летчиков от всякого рода невежественного вмешательства взбалмошного мира кино. Рассуждая чисто по-американски, Шерман и в этом был прав. Ведь это он сказал им: «Завтра ваш большой день, ребята, и я предоставляю вам возможность вместе пообедать и получше узнать друг друга. Вы этого заслуживаете». Он был прав, и все два месяца их воздушных трюков прошли так гладко несомненно потому, что под этой розовощекой внешностью скрывался человек, который разбирался в людях и уважал их несмотря на вымытую, выскребленную внешность и порой невыносимое добродушие. Гельмут закурил, а Керр отказался от предложенной сигары, сказав, что бросил курить. — Вы женаты? — спросил Гельмут. — Да. — На англичанке? — Да. — У вас есть дом и дети? — Да, две дочери. — Очень трудно не ошибиться в браке, — печально заметил Гельмут, вынув сигару изо рта, и тотчас вложил ее обратно, словно исчерпал эту тему. Однако сквозь зубы он все же спросил:— Ну и как у вас, удачно или неудачно? — Понемногу того и другого, — небрежно ответил Керр. Возможно, так бывает в каждом браке, решил он, и настоящие противоречия возникают только тогда, когда уходит благосостояние. Это как раз и должно было случиться с ним, если только уже не случилось, потому что то, чего он теперь хотел от своей жены, она, по всей вероятности, не в состоянии ему дать. У них бывали недоразумения. У кого их не бывает? И в материальном отношении им пришлось пережить несколько очень тяжелых моментов. Но он все-таки сумел обеспечить Кэти деревянным домом близ Принсес-Рисборо с гаражом, выгоном, достаточным, чтобы держать корову (что она и делала), с центральным отоплением и со всеми удобствами английской пригородной полудеревенской жизни, когда дети ( которых он едва знал) учатся в хорошей местной школе, — словом, ту жизнь, которая при наличии малолитражки удовлетворяет многих англичанок, желающих вести подобное околостоличное существование, хотя оно и не дает им ничего, кроме возможности носиться по окрестностям в душной маленькой машине в пределах тридцати миль от Лондона. Но именно этого хотела Кэти, и он с радостью это оплачивал десятью годами часто опасных разведывательных полетов над пустынями Ливии в грязи и в пыли, над побережьем Красного моря и над тысячами продуваемых ветрами долин нефтеносной дождливой Новой Гвинеи. Он был летчиком, и это тоже нравилось Кэти. Его профессия как нельзя лучше подходила ей, гарантируя его долгие отлучки, ибо это отвечало стремлениям ее воздержанной натуры и не нарушало полноты ее существования. Но теперь у него возникла потребность выделить время для себя, и он не желал проводить его в образцовом английском полудеревенском доме. Нужно было остаться где-то в полном одиночестве с самим собой, чтобы собрать воедино все те с трудом отвоеванные слова, которые он накопил за последние пять лет. Он вообще был одинокой натурой, и знал это, и даже хотел этого. Такова была цена привычки — слишком много лет уединения в серых маленьких кабинах над безмерными просторами пустоты. Уже поздно, только в зрелые годы, он узнал, что он вовсе не тот человек, каким себя считал. В один прекрасный день, без всякой видимой причины, он обнаружил, что живет под плотной маской небрежного равнодушия, словно все в нем исчерпывалось его профессией, а остальное было незаполненной пустотой. Но, по-видимому, он одновременно был еще и другим человеком, и разница начала проявляться только с уходом юности. Вот такое чувство все крепче, клешнями краба, сжимало его на сорок девятом году жизни. Но он знал, что Кэти как личный удар воспримет его отказ от презентабельного фасада его профессии, который, в сущности, был фундаментом ее жизни. То, что он решил сделать теперь, ей неминуемо представится настолько невероятным, что она скорее всего недоверчиво скажет: «Я просто не могу этому поверить. Это как-то не в твоем духе, дорогой». Значит, вопрос встанет о... — Я считаю... — Он совсем забыл о немце, который как раз в эту минуту произнес: — Я считаю, что у вас, англичан, во всем хороший порядок и никакой путаницы. — Это не так уж верно в нынешнее время, — сказал Керр, заставляя себя вернуться на землю и вспомнить об этом иностранце. — Но вам лучше, чем немцам, — медленно сказал Гельмут. — Каждый немец все время, всю жизнь думает о том, чем мы были и чем мы должны были бы стать. — По-моему, мы не так уж различны в этом, — возразил Керр. — Но вы не верите в мифы. — Гельмут сердито взмахнул сигарой, описав дугу на фоне французского неба. — Может быть, и нет, — сказал Керр. — Но, как и Германия, мы тоже теряем что-то, чем обладали всегда. Гельмут вздохнул. — Может быть, это и хорошо, — сказал он. — Может быть, всем следует потерять все. Тогда мы все могли бы начать сначала, без лжи. — Вы так думаете? — сказал Керр. Они наблюдали за «ДС-8», который заходил на аэродром в Ницце, и сигнальные огни у него на крыльях, на хвосте и на брюхе мигали поочередно — точно человек закрывал то один глаз, то другой. В таком деле важно, разумеется, отличить человека от звезды. Керр мысленно записал это, наблюдая за самолетом и зная все, что делал сейчас летчик в кабине, зная, что — как это бывает всегда при ночных приземлениях — настанет момент, перед тем как он коснется земли, когда ему покажется, будто он потерял контакт с окружающим: со светом и мраком и с землею и воздухом. И легкий удар колес о бетон принесет облегчение, потому что самое лучшее в полете — это все-таки реальность земли, когда ты возвращаешься на нее. Он догадывался, что немец, разглядывая небо, полное звезд, тоже думает о «ДС-8», и Керра забавляла и в то же время удивляла мысль о том, что вот они — два серьезных человека, которые уже покончили со всякими легкомысленными пустяками, несколько неуклюже, но искренне как будто начинают дружить и что в основе этой дружбы лежит не то, о чем они говорили, а то, о чем им не надо друг другу говорить. Недоставало только теплоты, и едва Керр об этом подумал, как немец тут же восполнил пробел. — Я думаю, друг мой, — сказал он чуть-чуть печально, — что нам следует завтра быть осторожными. Будет ошибкой, если мы теперь убьем друг друга. Это говорил очень усталый человек, и Керр понял, что оба они скрывали друг от друга свое утомление — утомление вовсе не физическое. Казалось, оба кончали с чем-то, словно завтрашний день должен был помимо их воли стать финалом их юности, а потом они попытаются распорядиться собой по-иному. Был классический, жемчужно-розовый рассвет, когда они взлетели с покрытого росой аэродрома и направились в сторону Фрежюса, набирая высоту в утреннем воздухе, таком легком и тихом, что они совсем его не ощущали. Керр летел в нескольких футах от правого крыла Гельмута, чуть позади, чуть левее, так что физически они были совсем рядом, и Керру приходилось предвосхищать маневры немца, что он делал, почти не думая. Один раз Гельмут обернулся, и краткая скупая улыбка предупредила Керра, что он собирается повернуть от моря в сторону суши, но Керр уже предвосхитил этот момент. Они обходились без радио: ни тот, ни другой еще не надели масок. И Керру не хотелось этого делать: им владела какая-то вялая апатия. Он с трудом заставлял себя настроиться на ритм и обрести целеустремленность, с какою они два месяца разыгрывали эту шараду, — сегодня это было гораздо труднее, чем вчера, когда за ним в строю было еще пятеро. Все это перестало быть игрой, перестало быть работой, и предстоявшее требовало больших усилий. — Здорово, ребята, — произнес голос Шермана. — Гельмут, ты на четыре секунды опоздал, — пошутил он. — Не утро, а сказка, черт побери! — Ты сказал, чтобы этот француз не лез к нам? — спросил Керр. — Вчера вечером я наорал по телефону на французского полковника и сказал ему, чтобы он оставил нам хоть кусочек неба свободным от этих мальчишеских безобразий. — Вам придется нас предупреждать, — сказал Гельмут Шерману. — Нас только двое, и мы можем не заметить его вовремя. — Буду начеку, — сказал Шерман. — Не беспокойтесь. Они все еще продолжали набирать высоту, и Керр стал думать только о полете, стараясь возбудить в себе интерес и всецело посвятить себя этому полету. Следы времени внутри кабины были утешительно знакомы — тонкий слой зеленой краски был изрядно исцарапан, облупился, и кое-где проглядывал металл. Но это же рабочее место летчика, твердил он про себя (точно это была теория, требовавшая подтверждения). Просто и рационально устроенная приборная доска вела с помощью стрелок, шкал и лампочек учет всему, что он делал тут, наверху. «Делал» было не вполне подходящим словом, собственно говоря, подходящего слова для этого он еще не нашел. То, что он пытался сохранить в своих полетах, то, ради чего он летал на разных, но всегда сравнительно небольших самолетах и брался за требующую изобретательности работу «воздушного извозчика», был их творческий характер. И хотя теперь он это знал, потребовалось немало лет, чтобы он понял, почему он выбрал именно такие полеты. В сущности, любой полет требует известной доли искусства, потому что у него есть не только начало, середина и конец, как у добротной, написанной по классическим канонам, пьесы, — нет, лучшее в нем ( хорошее приземление)—это как удар кисти, и ты всегда придаешь ему неповторимость, которая остается только твоей. Он понял, как работает Гельмут, пролетев рядом с ним полчаса: немец знал все тонкости летного дела, хотя сам лишь строго выполнял, что требовалось. Контуры его маневров были четко очерчены, отсутствие каких бы то ни было отклонений могло показаться человеку помоложе проявлением механистичности и автоматизма. Но применяя к нему свою теорию полета, как искусства индивидуального, Керр понимал, что наблюдает глубокое проявление одной из наиболее здоровых черт немецкого характера — любви к законченности и ненависти к беспорядку. Маленький «мессершмитт» с его квадратным силуэтом работяги и срезанными крыльями, с колесами, которые после взлета взметываются вверх, как руки дирижера, был на самом деле плодом чего-то несравненно лучшего, чем бесчеловечная система, которая его использовала. Впрочем, и его собственный «харрикейн» был тоже компромиссом между практическими требованиями и фантазией — правда, он был более легкий по виду и очертаниям, чем немецкий самолет, даже не казался военным, словно был построен лишь для того, чтобы летать, а не служить оружием. — Теперь я вас вижу, ребята, — сказал голос Шермана. — У вас такой вид, как будто вы сцепились вместе, точно спаривающиеся бабочки. А еще больше вы сблизиться не могли бы? Это был комплимент. — Теперь я вижу вас, — отозвался Гельмут. — Я тоже, — сказал Керр, подтверждая. Еще несколько секунд — и они окажутся над своим полем боя или, вернее, в нем, поскольку они ведь не были связаны с землей и больше походили на дерущихся рыб, которых не ограничивает никакое измерение. Керр вынул блокнот и сделал последние заметки перед началом работы. Ему приходилось записывать все тут, наверху, потому что тут была ясность. На земле он ее утрачивал — потому-то ему и нужны были деньги и уединение: он попробует воссоздать неповторимый аромат полета и вспомнить свои открытия. — Не забудьте, — говорил Шерман, — вы можете подняться на лишние пять тысяч футов (они просили об этом), но не спускайтесь ниже вертолета и продолжайте действовать, пока я не дам команды. Не расстреляйте свои холостые патроны друг в друга за первые же пять минут и больше не путайте кнопки кинокамер с пулеметной кнопкой. Десять — двадцать секунд съемок вашими камерами — больше нам не требуется. Вы оба видите вертолет? — Да, — сказали они почти одновременно. — Ладно. Тогда начинайте и о французе не думайте. Керр увидел, как Гельмут поднял голову, улыбнулся и помахал ему, он помахал в ответ и, выведя свой «харрикейн» из-под крыла «мессершмитта», начал медленный широкий разворот, который увел его от Гельмута в противоположном направлении. Он дал себе сорок пять секунд, затем снова повернул и увидел, как Гельмут тоже поворачивае — далекое пятнышко; и они начали с обмена любезностями, которым открывались многие их прежние представления: пулеметы застрекотали встречу. Керр видел острый, как жало пчелы, нос «мессершмитта» и держал курс так, чтобы находиться точно на одной линии и на одной высоте; в последнюю неизмеряемую долю секунды он слегка опустил нос, а Гельмут чуть-чуть поднял свой «мессершмитт», их расчет был так точен, что казалось, стоит ему протянуть руку — и он коснется брюха «мессершмитта», с ревом промелькнувшего над ним. Они оба едва отклонились от курса и услышали, как Шерман одобрительно сказал: — Черт! И начался бой между изобретателем и художником. Керр стал набирать высоту, так как знал, что Гельмут сделает именно это, а кроме того, он знал, что «харрикейн» способен чуть-чуть опередить «мессершмитт», и он не просто стремился забраться выше, но надеялся захватить Гельмута на вершине его подъема. Он ввел «харрикейн» в петлю и летел стремительно вверх, пока не увидел «мессершмитт», показавшийся ему перевернутым, и, хотя Гельмут на мгновение возник у него в прицеле, стрелять не имело смысла, так как «мессершмитт» сразу перестал набирать высоту и, рухнув вниз, исчез из виду. Он знал, что в пике «мессершмитт» лучше его машины — легче поддается управлению, стремительнее маневрирует и, как более тяжелый, может набрать большую скорость, уходя вниз. Вот на что рассчитывал Гельмут, а не на высоту, и поэтому Керр повернул, все так же вниз головой, и пошел вслепую, не зная, где Гельмут, преследуя по инстинкту, надеясь увидеть немца, прежде чем тот начнет новый подъем или зайдет ему в хвост. Он пошел вниз почти вертикально, но он не хотел терять слишком много высоты и, выйдя из пике с тройной нагрузкой, на миг потерял сознание, потому что резкое изменение силы тяжести отжало кровь из его мозга. Когда серая пелена разорвалась и давящий обруч головокружения отпустил его, он почувствовал, как «харрикейн» содрогается от напряжения, а рычаги управления словно превратились в куски старых веревок, и тут вдруг он увидел Гельмута — тот уже вышел из своей второй горки и теперь, повернув, устремился на него из голубой чаши, где маленький «мессершмитт» походил на брошенный камень, а не на самолет. — Ну-ка, выбирайся из положения, Кевин, — услышал он в наушниках веселый голос Шермана. Теперь он понял, что все это время слышал переговоры Шермана с вертолетом, — поток их не прекращался ни на секунду, но ни одно слово не проникло в его сознание. И то, что его вдруг окликнули, подействовало на него как удар, но полезный, так как он понял, что замешкался. У него как раз оставалось время бросить «харрикейн» в восходящую бочку, и, хотя с ослабевшими рычагами управления это было опасно, он почувствовал, что «харрикейн» подчинился. Летя на спине, он резко повернул и ушел вниз, зная, что не только увернулся от Гельмута, но и зашел ему в хвост. — Merge! 5 В ушах у обоих то и дело раздавались восклицания удовольствия и изумления, которые издавал Шерман, но оба летчика знали, что все это далеко до настоящего совершенства, поскольку пока им так и не удалось зажечь в себе подлинный интерес к тому, что они делали. Однако целых десять минут они осуществляли сложнейшие классические маневры воздушного боя, проделывая их все лучше и лучше; а поскольку им приходилось укладываться в ограниченное поле зрения кинокамер, их бою была присуща насыщенность, которая делала его еще более эффектным. Каждый подъем был чуть более вертикальным, чем мог бы быть, каждое пике выглядело чуть более смертельным, каждый вираж чуть более крутым, каждая бочка или полубочка, каждый большой и малый штопор говорили о том, что эти люди умеют заставить самолет делать все, что им было нужно. Лишь изредка одному из них удавалось выпустить в другого холостую огненную очередь — хотя именно это, в конечном счете, и было целью боя, так как победа в нем зависела не только от упорства, изобретательности и опыта летчика, но и от его умения стрелять по быстро движущейся мишени. Впервые страх в настоящем бою Керр испытал, когда понял, что его плохо учили стрелять, тогда как немцы были превосходными стрелками. И теперь кнопки управления пулеметами властно влекли его к себе, потому что после войны Керр научился неплохо стрелять из крупнокалиберных крыльевых пулеметов и его часто томило желание узнать, стал ли он благодаря этому лучше, как летчик, — и вот теперь у него был случай проверить себя в этой насыщенной схватке, в непрерывном тесном контакте с таким совершенным мастером, как Гельмут. Они сжимали, и перекручивали, и связывали порождаемые ими воздушные потоки во все более и более крепкие узлы блистательного полета и слышали у себя в наушниках слова Шермана: — Я добьюсь для вас, ребята, еще по тысяче долларов на каждого за эти ваши сумасшедшие штуки. Но несколько минут спустя, когда он велел им кончать, они как будто его не услышали. — Довольно, — говорил он им. — Вполне достаточно. Я не хочу, чтобы кто-то из вас развалился на части. Они не обращали на него внимания. Гельмут в эту минуту круто, почти вертикально шел вверх. А Керр как раз выходил из петли, и на краткую долю секунды Гельмут возник в перекрестке его прицела, так что настоящая очередь перерезала бы его пополам. — Послушайте, ребята! — взмолился Шерман. — Хватит! Нам всем пора отправляться домой. В голосе Шермана слышалась паника, словно он понял, что немец и англичанин прервали с ним связь и были заняты тем, что уже не имело к нему никакого отношения. Шерман сделал еще одну попытку, а потом замолчал и стал наблюдать, как «мессершмитт», точно лист, падает сверху на «харрикейн», проделывавший в этот момент совершенно простой на вид, но быстрый и крутой разворот. Когда уже казалось, что немец совсем навалился на него, Керр бросил свой самолет в серию быстрых бочек и, не докончив одну из них, резко вывернул машину — эффект получился поразительный. Вот тут Шерман увидел француза — хрупкую темно-синюю капельку, которая постепенно превращалась в жесткокрылого феникса, устремляющегося на двух старых, но полных грации уток. — Явился этот проклятый француз! — крикнул он летчикам. — Берегитесь!.. Он понял, что ни англичанин, ни немец не слышат его. Их схватка не прерывалась. «Харрикейн» шел на вершине мертвой петли, так что какие-то секунды оба самолета летели брюхом к брюху, пока не оторвались друг от друга в широком скользящем вираже и, словно для заранее согласованного финала, проделали то же самое, с чего начали: устремились навстречу друг другу в лобовой атаке, поливая друг друга пулеметными очередями. — Француз!.. — завопил Шерман. Французский «мираж» свинцовым грузилом упал между двумя самолетами, словно намереваясь ободрать им носы, и в ту секунду, когда «мираж» вонзился между ними, Шерман понял, что ни немец, ни англичанин не видели этого и не слышали его предупреждений. Во всяком случае, это уже не имело значения, потому что в том последнем тонком воздушном слое, который они всегда оставляли между собой, когда Гельмут уходил вверх, а Керр вниз, не оставалось пространства, и, всецело занятые друг другом, «харрикейн» и «мессершмитт» попросту столкнулись нос о нос, рыло о рыло, кабина о кабину, пулемет о пулемет — так сказать, глаз в глаз и буквально щека в щеку; оба самолета одновременно взметнулись вверх в жарком кипении пламени, а затем дыма и разлетелись черными горящими обломками, среди которых невозможно было распознать человеческие останки. Шерман, летчик, воевавший в Корее, зажал руками наушники, словно стараясь заглушить звуки, которых он не слышал, — он умирал вместе со своими двумя летчиками, и в том тайном уголке своей души, который он держал крепко запертым от разлагающего влияния денег, кино, процентов, всей пошлости своей нелегкой жизни, он нашел понимание того, что их убило, и это был не француз. Он знал, что их убило давно умершее прошлое. Их предали ушедшие годы и то жуткое увлечение ремеслом смерти, которое вернулось и увлекло их назад, к бессердечию, к страсти и убежденности их ушедшей юности. Они снова стали металлом войны, ее сущностью и ее орудием, ее пушечным мясом и в завершение — ее жертвами, и они убили друг друга в безумии фаустовского превращения в прежних молодых солдат. Шерман сел на холодный пол «веллингтона», не желая больше смотреть на невинное голубое поле этого боя, и, когда он снял старомодные защитные очки, предохранявшие его глаза от постоянных ветров, которые превращают бесплодные куски металла в птиц, он тоскливо сказал летчику: — Ладно, Пит. Вези нас домой. Здесь нам больше нечего делать.
1 Внимание (нем.). 2 Великолепно (нем.). 3 Страсть к путешествиям (нем.). 4 Порядок (нем.). 5 Сволочь (франц.).